Оттуда же помчалось эшелонами и на самолётах «Письмо к землякам»[80], разлетевшееся белыми мотыльками над завоёванным, но не покорённым Донбассом, землёй моей любви, моей юности…
Но что же это я всё о себе и о себе.
И Павел Григорьевич Тычина, и Рыльский Максим Фаддеевич, и все мы слились в один вооружённый лагерь слова, отданного служению Отчизне.
Отчизна!
Кроме неё, кроме её страданий и гнева, кроме её борьбы, для нас не существовало ничего.
И когда порой нам бывало и холодно, и голодно, то одна золотая мысль крепила наши сердца, полные любви к партии, к сыновьям Отчизны, которые, как ангелы мщения, в своих стальных шлемах стояли стеной сердец и металла против вооружённого зла, вооружённая правда против вооружённого зла, и мы, когда нам становилось очень тяжко, думали: «А на фронте ещё тяжелее».
Нам хотя бы смерть не смотрела в глаза, а там… Там…
К этому огненному «там», где решалась не только наша судьба, но и судьба всех простых честных людей на земле, стремились наши думы и сердца…
Осенью 1942 года часть наших писателей пригласили в Москву для литвыступлений.
В Москве я зашёл к т. Коротченко[81], который сидел за столом с намагниченными гневом и бессонницей стальными глазами.
Я спросил его:
— Какой у меня способ мышления?..
И вздрогнуло от радости моё сердце, когда я услышал:
— Большевистский.
Я сказал:
— Я хочу работать в Москве, тут ближе к фронту.
Демьян Сергеевич согласился.
Тогда я попросил разрешения его поцеловать.
И он вышел из-за стола, и я поцеловал его, как брата, как отца…
Так я был наэлектризован бурей, что гремела и в сердце, и вокруг…
Я работал и в украинском радиокомитете как поэт, и в Украинском партизанском штабе у т. Строкача[82], куда меня послал т. Корниец[83]. Для партизан я писал стихи и даже получил письмо от т. Ковпака, в котором он писал о том, что работает на черепах фашистов: «Это ещё цветочки, а ягодки будут впереди!..»
LXII
Никита Сергеевич вызвал нас на фронт — Тычину, Рыльского и меня.
Тычину тогда назначили наркомом образования Украины, которую ещё предстояло освободить, а Рыльский работал над словарём, и они не поехали.
Поехали Головко, Малышко и я.
Об этом я многое сказал в поэме «Отчизна», которую Прожогин так нечестно критиковал, когда меня били за стихотворение «Любите Украину!».
Но об этом — потом.
Имея базу глубоко в тылу, при штабе Воронежского фронта, мы иногда бывали на передовой.
Кормили нас не очень хорошо.
Первое всегда было из картофельных очисток, и у меня сильно болел живот.
Никита Сергеевич иногда приглашал нас в столовую штаба фронта и подкармливал.
Я там наедался так, что живот мой становился как тугой мавританский барабан.
Однажды Никита Сергеевич показал нам фотографию своего сына — лётчика, погибшего смертью храбрых.
Когда Никита Сергеевич рассказывал о смерти своего сына, он как раз держал в правой руке полную ложку супа, а в левой снимок сына.
И меня поразило, что ложка с супом в его руке не дрогнула, не пролилось из неё ни капли, хотя в душе седовласого воина бушевала буря…
Я эту бурю чувствовал своим сердцем, полным любви к человеку, так любившему и любящему Украину, которую он для нас олицетворял и которой, как и ему, принадлежали наши горячие и верные сердца.
Я с восхищением смотрел на него, на это железное спокойствие отца, сердце которого обливается кровью горя о сыне.
А вот и весёлое, хотя весёлое это могло закончиться очень грустно.
Мы были в Седьмой гвардейской армии. Наша «база» располагалась в селе, где размещался политотдел армии.
Когда мы приезжали с передовой — она проходила по берегу Донца, золотой реки моего детства, — и немцы били из-за неё по нас из тяжёлых пушек, сынок хозяина хаты, где мы жили, всегда встречал нас так:
— Ну как дела, пацаны? Закурить есть?
И вот стою я во дворе в солдатской гимнастёрке, в офицерском тёмно-синем галифе и кирзовых сапогах, в пилотке и портупее, с «ТТ» на боку и «Знаком Почёта» у сердца. Мы тогда ещё не были аттестованы и не имели званий.
Подлетает к воротам подворья, где я стоял, мотоцикл с передовой. Мотоцикл с коляской, в которой сидел маленький нервный горячий генерал.
Рукой в чёрной перчатке он сделал властный и резкий жест, мол, беги сюда!
Я иду к нему.
Тогда он кричит мне:
— Эй, ты! Беги!
Я иду к нему.
Подхожу к коляске и говорю маленькому генералу:
— Вы поосторожнее.
Он:
— Ты кто такой!
Я:
— Писатель украинский.
Он:
— А-а! Извиняюсь. Скажите, пожалуйста, где здесь политотдел армии?
— Я не знаю. Но здесь есть товарищи, которые должны знать.
Генерал выбирается из коляски и идёт за мной, нетерпеливо постукивая стеком по блестящему голенищу сапога.
Я чуть приоткрыл дверь сарая, где Головко, Малышко и корреспондент «Радянськой України» майор Купцов играли в карты и пили горилку.
Я тихо сказал Малышко:
— Андрей! Тут тебя хочет видеть один гражданин.
Малышко вышел, позёвывая и сонно моргая своими
японскими глазками, да ещё всем своим видом подчёркивая скуку, равнодушие и усталость.
Он ещё как следует не разглядел генерала, как тот обрушил на него бурю гнева:
— Как ты стоишь!..
И т. д.