— А хорошо… Смотри-ка! — восхищённо воскликнул он, обращаясь к товарищу, и прочёл то место, где «шикують злидні нас юнак до юнака…».
У поэмы ещё не было названия, и Блакитный взял его из самого текста: «О не забуть мені Червону ту зиму!» Он посоветовал назвать поэму «Красная зима».
Меня назначили инструктором прессы при ЦК КП(б)У.
Конечно, инструктор прессы из меня был никудышный, я только бродил по оживлённому Харькову, жадно впитывал своим юношеским сердцем его жизнь, мечтал и мысленно, без бумаги, сочинял стихи.
Поэтическая лаборатория и сейчас у меня в голове. Я перечёркиваю и правлю строчки стихов в уме, а не на бумаге, а когда выливаю образы на бумагу, то ни зачёркиваний, ни исправлений уже не бывает. Конечно, иногда я правлю и зачёркиваю и на листе, но, как правило, поэтическая лаборатория у меня в голове и в сердце. Я записался в марксистский кружок при агитпропе ЦК.
Старый большевик товарищ Икс, который вёл этот кружок, как-то сказал всем, показывая на меня (я любил задавать вопросы, и эта привычка осталась у меня с детства до седых волос):
— Судя по вопросам этого товарища, у него знаний на профессора, только они у него неорганизованны.
И он рассказывал нам, как нужно систематизировать приобретённые знания, раскладывать их в голове «по полочкам».
Чудесным человеком был наш дорогой и незабвенный товарищ Икс.
Его спокойное, мудрое лицо и добрый взгляд из-за стеклышек пенсне стоят передо мной как пример огромной самодисциплины, дееспособности и организованности.
Но недолго я был инструктором прессы.
Между прочим, моё инструкторство показывает, сколь чутка и прекрасна большевистская партия. В лице тт. Пионтек, Кулика, Коряка, Блакитного она, как мать, поняла мою душу поэта, почти не приспособленного к жизни человека, и давала мне всяческие поблажки, «цацкаясь» со мной, как говорили мои враги, на протяжении многих лет и поднимая меня доброй рукой, когда я падал сердцем на острые камни жизни.
Великая партия. Если бы я верил в бога, то молился бы тебе, так я люблю тебя и склоняюсь перед тобой, я, твой смуглый сын, которому ты помогла до седых волос сохранить детскую душу и юную песню, что живёт только тобой, моя партия, моя гениальная мать!
Оргбюро ЦК, в лице товарища Гордона, назначило меня членом оргбюро Всеукраинского пролеткульта, куда вошли товарищи Захар Невский, Рыжов, Коряк, Пилипенко[25]
и Василь Блакитный, Миша Майский[26] и Хвылевой[27].Мы стали работать вместе в доме на Московской, 20, где я часто принимал участие в литературных вечерах.
Там я познакомился с Хвылевым.
Он сразу же захватил меня своей любовью к жизни и поэзии.
В кожаной куртке и кепке, а потом, позже, в шинели из врангелевского, или, точнее, из английского, сукна, в седой смушковой шапке ещё с империалистической войны, невысокого роста, быстрый в движениях, чернобровый и зеленоглазый, он очаровал меня своей завораживающей индивидуальностью.
Только что-то в моём подсознании восставало против его воли.
Я из деликатности соглашался с ним, мол, да, надо писать верлибром, а приду домой — и пишу ямбом.
Это повторялось не один раз, я соглашался с ним на словах, на деле не соглашался.
Наконец Хвылевому это надоело, и он махнул на меня рукой.
Он: «А ты, Володя, себе на уме!»
Я: «А что ж ты думаешь, Коля, что я под твоим умом?»
Так Хвылевой и не перекрестил меня в свою поэтическую веру.
Тогда же (это был 1921 год) приехал из Галиции в Харьков Валериан Полищук[28]
, синеглазый красавец с вкрадчивыми манерами, которые особенно действовали на девушек, с улыбочкой — себе на уме.Его огромная эрудиция поражала меня.
Да ещё солнечная бодрость.
Только не нравился мне натуралистический биологизм в его поэзии, но отдельные стихи и некоторые места больших поэм меня восхищали.
Хвылевой любил повторять из Полищука:
Или: «Нема Нікандрика, нема…» — про брата Валерия.
И были две сестры, Лика и Лёля, обе они влюбились в Валерия, и он их обеих любил.
Странно?
Но это так.
С Лёлей до Валерия у меня была любовь. Но когда я шёл от неё, то чувствовал себя после её ласк так, словно по мне проехал с грохотом и звоном трамвай.
Я знал, что это не любовь, но ничего не мог с собой поделать, её глаза были такие мистические, потаённые… Она всегда их так томно, по-восточному щурила. И ещё она околдовывала меня песней:
И вот туда приходила купаться красавица-египтянка Радонис. Однажды высоко над ней пролетал орёл. Увидел своим острым орлиным взором туфельки Радонис и украл одну из них. Пролетая над садами Мемфиса, резиденцией фараона, он уронил туфельку красавицы в сад властителя Египта. Фараон, разглядывая туфельку, влюбился в Радонис и приказал её отыскать.
Розыск окончился благополучно.