И душа моя ответила Ленину: «Люблю! А ещё больше люблю тебя, великий, бессмертный!»
И, переполненный счастьем, я взглянул на мир так, как смотрел тогда, когда красные братья, вместо того чтобы расстрелять меня, приняли в свои ряды бойцов за весь бедный люд…
Первый арест, как писал Хвылевой в своём предсмертном письме перед самоубийством, «первый выстрел по нашей генерации» (не по «Новой генерации» Полищука, которая состояла из него одного, а по генерации писателей, которые творчески шли за Хвылевым), первым арестом был арест Миши Ялового, которого все мы очень любили, прекрасного коммуниста и человека, поэта (Юлиан Шпол) и прозаика («Золотые лисята» — роман).
Не зря все мы называли его Мишей, ласково, как любимого брата. Какой это был светлый человек!
Когда он был секретарём редакции журнала «Червоный шлях» и я принёс ему отрывок из «Третьей Роты» («Из прошлого»), он прочитал его (это о кровавом периоде моего пребывания у Петлюры) и сказал мне:
— Не советую тебе печатать!
Я:
— Почему?
Он:
— Слишком пристальное внимание.
Я сказал:
— Печатай.
Грешным делом, я, когда его арестовывали (а мы же верил нашим органам безопасности), подумал, что «пристальное внимание» было направлено на него, что у него совесть была нечиста и он, считая меня тоже грешником, предостерегал меня словами: «Слишком пристальное внимание».
А теперь выяснилось, что совесть его перед революцией была чиста как слеза, как и у многих других, кто вслед за ним ушёл в небытие с ужасом в сердце. Они же думали, что гибнут от рук своих, и ужас этот был идейный, самый страшный. Ведь когда умираешь от рук врага, то знаешь: духовно — ты не умрёшь, тебя никогда не забудут красные братья, а когда умираешь от рук своих, как враг народа, это страшно, потому что это не только физическая, но и духовная смерть.
За арестом Ялового прозвучал выстрел из браунинга, которым Микола Хвылевой прострелил себе череп, и мозг гения забрызгал стену его комнаты, где он творил, клянусь сердцем, только из любви к своему народу.
А. Н.[60]
хочет убить Хвылевого духовно. Нет! Хвылевой как писатель, как гений бессмертен. И не Н., который ходил под столом, а может, и вовсе его ещё на свете не было, когда мы с Хвылевым открывали первые страницы Октябрьской литературы, не Н., этому литературному флюгеру, хоронить память о гениальном сыне Революции, который был бойцом багряного Трибунала Коммуны, а погиб от чёрного трибунала, только не Коммуны, а тех, кто по-змеиному выскользнул из-под контроля партии и хотел мечом диктатуры пролетариата уничтожить завоевания Октября. Но из кровавых рук врагов народа, действовавших от имени народа, выбили меч руки партии и отдали его снова в честные и святые руки сынов Дзержинского.LIII
Вернусь ещё чуточку назад, собственно не чуточку, а далеко назад.
Когда мы с Хвылевым пришли в Октябрьскую украинскую литературу, в ней были Эллан, Кулик, Коряк, Доленг, к нам присоединился Йогансен, потом приехал из Галиции Полищук, появились Копыленко и Сенченко.
Я не говорю о Киеве, где засияла такая звезда Октябрьской поэзии, как Василь Чумак (песню которого — «Больше надежды, братья!» — мы пели на рабфаке). Чумак и ещё Заливчий[61]
, первого искололи штыком в подвалах деникинской контрразведки, а второй героически погиб во время восстания против гетманцев в Чернигове. Ну и конечно, Тычина. Словом, мы начали творить украинскую литературу Октября, когда нас можно было пересчитать по пальцам.А литвечера в сельстрое! Какое это было счастье, когда воедино бились наши молодые сердца с сердцами таких же, как и мы, молодых читателей, которые так же, как и мы, любили родное художественное слово.
Как чудесно знал современную русскую литературу и пропагандировал её среди нас, молодых писателей, Копыленко, как он приветствовал всё новое и прекрасное в ней, как любил он всё новое в литературе Украины!
А Сенченко Иван!
Безусловно, в его первых стихах (да и Копыленко начинал как поэт) было дыхание гения, в стихах о новом, советском городе, которые он вставлял в свою прозу со скульптурными образами. Жаль, что Иван почему-то перестал писать стихи и, очарованный прозой, окончательно влюбился в неё и остался верным ей до конца.
И тихий, и мудрый Доленго Миша, которого я очень любил как литературного труженика, немного странноватый, с причудами поэт, но именно тем и привлекательный, прекрасный критик с тонким художественным вкусом. Его я люблю и сейчас. И сейчас он такой же, каким и был, тихий и мудрый.
А Эллан! Первый после Кулика живой поэт, которого я, ещё начинающий, увидел и полюбил всей душой за сине-стальные глаза с острым холодком в зрачках, когда он волновался, и властно сжатые губы, когда говорил о задачах поэзии Октября.
Или:
Ну и конечно, «Ударом зрушив комунар…» и «Повстання».
Да. Он был и другом, и учителем для таких, как я. Всегда для других и никогда — для себя.