Кажется, что ему уже нет места в этих последних днях. По крайней мере внешне. Ибо, вернувшись из Чистополя, Цветаева — это теперь очевидно! — колеблется: стоит ли уезжать из Елабуги? Она увидела вблизи пределы преданности своего литературного друга, а может быть, даже простодушно поверила, что он, Асеев, совсем ничего для нее сделать не может, кроме того самого письма-ходатайства перед правлением. Увидела грязный, не слишком отличающийся от Елабуги город; поняла, что литературной работы там не найдет. С этим последним заключением она все-таки поторопилась, потому что работало в Чистополе, например, радиовещание и вокруг его редакции сложился со временем литературный коллектив... Но Марина Ивановна торопилась обратно к сыну и слишком была подавлена, чтобы разузнать обо всем подробнее. А если еще и Асеев сказал ей, к примеру, что на литературный заработок рассчитывать здесь не придется, она опять же поверила бы ему сразу и окончательно. “А больше я ничего не умею...” — повторяла она много раз самым разным людям. И в самом деле не умела. И не могла — можем мы добавить. По той же веской причине не могла, по какой прачка не может станцевать партию Одетты в “Лебедином озере”, даже в случае самой крайней необходимости.
Кстати говоря, тот же Сизов сообщил, между прочим, что Цветаева попробовала-таки профессию судомойки в Елабуге! Трудно только установить, было это до или после поездки в Чистополь. Об этой попытке Сизову рассказала вскоре после нашумевшей истории с “удавленницей” официантка елабужского ресторанчика, что на улице Карла Маркса, в здании суда. Она услышала разговор своих знакомых клиентов за столиком и вмешалась:
— А я ее видела, эту вашу эвакуированную. Она ведь у нас судомойкой приходила работать. Да только полдня и проработала. Тяжело ей стало, ушла. Больше и не появлялась...
Так что если и в Чистополе ей “светила” только роль судомойки, пусть даже в столовой для писательских детей и жен, стоило ли переезжать?
Ну а если главным импульсом поездки в Чистополь был все же страх? И жажда совета и поддержки? Тогда понятнее мрачное состояние Цветаевой, не исчезнувшее при благополучном исходе заседания писательского правления. Мы видели, что оно сохранялось и после посещения дома Шнейдеров, и на пристани перед отъездом из Чистополя обратно в Елабугу. Если э т у поддержку искала Цветаева в Чистополе, то очевидно, что ее она не нашла. Скорее всего, я думаю, она не нашла даже случая обсудить т а к у ю заботу с кем-либо. Новые знакомые у нее были и в Елабуге. А вот старые, давние?.. Но не с Жанной же Гаузнер, человеком другого поколения, было ей советоваться! Что же до Асеева... Неизвестно, в чем он просил прощения у Бога в маленьком храме Дзинтари, но, во всяком случае, свое плечо он Цветаевой не подставил. И она могла за время поездки понять, что от всевидящего ока все равно не убежишь. Там ли, здесь ли.
Согласиться на доносительство — такого вопроса перед ней не стояло. Но чего можно ждать за отказ? Места переводчицы ей, во всяком случае, так и не дали. Приятель М. И. Бродельщикова Евгений Иванович Несмелов, рассказывавший мне прошлой осенью в Елабуге о хозяевах дома, где жила Цветаева, говорил это с их слов: в переводчицы не взяли по анкете. Но ведь предлагали, уже зная обо всех особенностях ее биографии! Не было ли это первым ответом на отказ? И чего можно было ждать от них еще? И прежде всего — для сына? Вот где в самом деле встает призрак того тупика, о котором напишет Марина Ивановна в предсмертном письме сыну. Напомню: “Передай папе и Але — если увидишь — что любила их до последней минуты и объясни, что попала в тупик”[20]. Последние слова подчеркнуты рукой Цветаевой.
И другого тупика, если оценивать ситуацию спокойно, в этот момент не было. Поездка в Чистополь увенчалась успехом — если целью был переезд. Разрешение было получено! Найти жилье — все говорили — было вполне возможно; хорошие люди обещали помощь и в поисках работы...
В этих известных нам обстоятельствах сторонний взгляд не находит т у п и-к а. Остаются неизвестные. И еще остается наше знание о полной утрате Мари-ной Ивановной внутреннего спокойствия. Какой там “сторонний взгляд”! Спустя два года Мур признался в письме к Гуревичу, что за несколько недель до гибели “мать совсем потеряла голову”, а он только “злился за ее внезапное превращение”[21]. Увы, из контекста письма невозможно установить, когда именно это началось. Но все-таки важно, что для сына, который был с матерью рядом все эти месяцы, ее состояние незадолго до гибели выглядело как “внезапное превращение”.