— Эверморн, — шептал он, не находя в себе сил на крик. — Эверморн…
Он медленно повернулся к дверям Храма, скрывающимся за колоннами. От них его отделяло всего несколько метров; но расстояние казалось неизмеримым из-за того, что его наполняла пустота, пустота… Этельред побрёл к дверям, и с каждым шагом слабела его надежда на то, что в тени портала блеснёт светлое платье. Но только розы, цепляющиеся за лепестки, как разведённая женщина за молодость, белели в темноте.
Этельред протянул к ним дрожащую руку. "Кто знает, — пронеслось у него в голове, — может быть, если я сорву розу, она почувствует, что я здесь, и выйдет…" Но не успел он прикоснуться к цветку, как сухой стебель, словно живой, изогнулся и вонзил в пальцы юноши сразу три шипа.
Резкая боль вернула Этельреда в реальность — но только на мгновение. Мысль о том, что Храм гонит его, снова лишила юношу способности ясно мыслить.
Как в бреду, он повернул назад. Десять шагов до ворот Храма казались десятью жизнями — и Этельред обрывал их одну за одной, ставя ногу на землю. Пять шагов… три… один… Последний миг последнего дня последней жизни. Словно упираешь во что-то рукоять меча, а остриём ищешь щель между рёбрами. Хватит ли у него сил сделать последний шаг?..
Нет. Не хватило.
— Эверморн… Эверморн…
И Этельред свалился на камни, потеряв сознание прежде, чем ощутил их холод.
— Чего же ты ждёшь, сестрёнка? Беги туда, к нему! Затащи его за ноги обратно в Храм, чтобы он не лежал на пороге. Чего доброго, пройдёт какой-нибудь сердобольный человек мимо: в лучшем случае — умрёт от страха на месте, в худшем — растрезвонит всему городу, что проклятая Фея убила ещё одного юношу. Беги, пока не поздно: ты же добрая, ты хотела его спасти — давай, спасай! Он очнётся, увидит твоё лицо и решит, что просто видел дурной сон.
— Зачем? Чтобы ты убила его через два дня?
— Без тебя он не доживёт и до этого срока. Ты слишком сильно привязала его к себе: за сотни лет ты прекрасно научилась этому искусству! Посмотри на него: он уже не придёт в себя. Ему слишком хорошо в мире снов: там ты не с ним, но где-то рядом… Он не променяет свои грёзы на реальность, в которой нет ничего, кроме холодных камней и увядших роз.
— Несчастный…
— Ах, теперь тебе жалко его? Пожалела бы беднягу тогда, когда смотрела на него своими серебристыми глазами так, как будто готова отдаться ему прямо на розовом кусте. Теперь уже слишком поздно: ты поработала на славу, и вот плоды твоих трудов.
— Я делала это для тебя! А ты… упрекаешь меня в жалости? Да что ты знаешь об этом чувстве?
— Ничего! Ровным счётом ничего! И когда придёт время, я убью его со спокойной душой — а не его, так другого. А ты, сестричка, не сердись так; а то морщинки появятся, станешь некрасивой. Кто тогда на тебя польстится? А мне потом из-за тебя голодной сидеть? Ты ведь не допустишь этого? Ты ведь любишь свою сестру, правда?..
Шёл второй день зимы.
Лиа долго стучала, прежде чем Альфред открыл ей дверь. Девушка поразилась тому, насколько осунулось и потемнело его лицо. Его глаза, очевидно, не закрывались всю ночь, но за долгие часы не увидели ничего утешительного. Он полностью отдавал себя на то, чтобы вернуть здоровье брату — но вместо этого лишь терял собственное.
— Как он? — тихо спросила Лиа.
— Ему стало ещё хуже, — покачал головой Альфред. — Я делаю всё, что в моих силах, но он по-прежнему не приходит в сознание. Если так пойдёт и дальше… его душа может окончательно потерять связь с телом.
— Я хочу его видеть, — побледнев, сказала Лиа.
— Нет-нет! — поспешно проговорил Альфред, поняв, как неосторожны были его слова. — Его сейчас лучше не беспокоить. Сейчас болезнь протекает наиболее тяжело, но это продлится всего день-два, не дольше. Потом Этельред обязательно пойдёт на поправку. Вот если ты придёшь тогда, он очень тебе обрадуется, а теперь…
Лиа молча отстранила Альфреда и вошла в дом.
— …Он тебя даже не узнает, — поникшим голосом закончил тот.
Постель, на которой лежал Этельред, была в таком же беспорядке, как и его сознание. Несмотря на все старания Альфреда, покрывало постоянно слетало на пол, а простыня превращалась в измятую тряпку. Пальцы Этельреда впивались в ткань так, что та едва не прорывалась, закручивали её в узлы и тут же бессильно разжимались. Волосы его, слипшиеся от пота, были всклокочены, а глаза плотно закрыты. Он с хрипом втягивал воздух, а на выдохе бормотал что-то неразборчивое. Трудно было узнать в нём того цветущего юношу, каким Этельред был лишь пару дней назад.