Вот продолжительная застольная беседа в остерии подходит к концу. «Профессор сказал, что сегодня в доме фюрера обшивают панелями лестницу. Жду не дождусь, когда увижу ее. Брюкнер, пошлите за машиной. Мы поедем туда немедленно. – Фюрер поворачивается ко мне. – Вы с нами?»
Когда мы подъезжаем к дому фюрера, Гитлер бросается на парадную лестницу. Он испытывает ее на спуск, с галереи до нижних ступенек. Затем снова поднимается наверх. В полном восторге он осматривает все здание и опять, изумив всех, демонстрирует доскональное знание самых мелких деталей. Удовлетворенный ходом работ и самим собой как вдохновителем и мотором стройки, он отправляется к следующей цели – жилищу своего фотографа в мюнхенском районе Богенхаузен.
В хорошую погоду кофе у Хоффманов подавали в маленьком – порядка ста восьмидесяти квадратных метров – садике, окруженном садами соседних вилл. Гитлер обычно отказывался от торта, однако не удерживался и, нахваливая фрау Хоффман, разрешал положить кусочек на свою тарелку. Когда припекало солнце, фюрер и рейхсканцлер иногда позволял себе скинуть пиджак и, оставшись в рубашке с короткими рукавами, растянуться на травке. У Хоффманов он чувствовал себя как дома; однажды даже послал за томиком Людвига Томы и зачитал вслух отрывок.
С особенным нетерпением Гитлер ждал, когда фотограф покажет ему картины, привезенные специально для фюрера. Сначала я был потрясен тем, что Хоффман показывал Гитлеру, и тем, что тот одобрял. Позже я привык к художественному вкусу Гитлера, хотя сам продолжал коллекционировать пейзажи ранних романтиков: Роттмана, Фриза или Кобелла.
Одним из любимых художников как Гитлера, так и Хоффмана был Эдуард Грюцнер, чьи картины с хмельными монахами едва ли были приемлемыми для трезвенника вроде Гитлера. Однако Гитлер рассматривал эти произведения исключительно с «художнической» точки зрения: «Неужели эта картина стоит всего пять тысяч марок? – удивлялся он, хотя рыночная цена была не более двух тысяч. – Да это же просто даром! Посмотрите на эти детали. Грюцнера сильно недооценивают». Следующее произведение Грюцнера стоило ему гораздо больше. «Просто его еще не открыли. Рембрандта тоже не признавали даже через многие десятилетия после его смерти и раздавали его картины практически даром. Поверьте мне, этот Грюцнер когда-нибудь будет стоить не меньше Рембрандта. Сам Рембрандт не смог бы нарисовать лучше».
Конец XIX века Гитлер считал величайшей культурной эпохой в истории человечества, а если это до сих пор не признали, говорил он, то лишь потому, что прошло еще мало времени. Однако его восторги не касались импрессионизма; его напористому подходу к искусству вполне соответствовал натурализм какого-нибудь Лейбля или Томы. Превыше всех он ценил Макарта и хорошо относился к Шпицвегу. В данном случае я вполне мог понять его чувства, хотя он восхищался не столько дерзкой и выразительной манерой письма, сколько обилием бытовых подробностей ограниченного, обывательского мирка и мягким юмором, с которым Шпицвег подсмеивался над провинциальным Мюнхеном своего времени.
Позже, к ужасу фотографа, обнаружилось, что этой тягой к Шпицвегу воспользовался фальсификатор. Гитлер встревожился, не зная, какой из его Шпицвегов подлинный, но быстро подавил все сомнения и не без ехидства заявил: «Знаете, некоторые из Шпицвегов, которые висят у Хоффмана, – фальшивки. Я могу определить это с первого взгляда. Но давайте не будем лишать его удовольствия». Последнюю фразу он произнес с баварской интонацией, к которой часто прибегал, находясь в Мюнхене.
Гитлер любил посещать «Чайную Карлтона» – претендующее на роскошь заведение с мебелью под старину и люстрами из поддельного хрусталя. Там ему нравилось, так как никто его не тревожил, не осыпал аплодисментами и не просил автограф, как обычно случалось в Мюнхене.
Часто мне звонили поздно вечером из квартиры Гитлера: «Фюрер собирается в «Кафе Хека» и просит вас подъехать». Мне приходилось вылезать из постели, и раньше двух-трех часов ночи я не возвращался.
Иногда Гитлер извинялся: «В дни борьбы у меня сложилась привычка бодрствовать допоздна. После съездов я часто сиживал со старыми борцами, к тому же, произнося речи, приходил в такое волнение, что до утра не мог заснуть».