К пятидесяти годам ничто в Марье Львовне не напоминало той, двадцатилетней, "рыхлой дуры", как она сама о себе говорила. Та вздыхала над Альфредом де Виньи, эта интересовалась Эрфуртской программой. Та не находила себе места в мире от тоски и возвышенных чувств - эта свое место нашла и считала, что в сравнении с другими человеческими местами оно не так уж дурно. Та, не задумываясь, дала бы сто тысяч, если бы кто-нибудь, особенно какой-нибудь униже-нный и оскорбленный, догадался их у нее попросить - эта, как все пожилые, богатые люди, была искренно убеждена, что подать нищему рубль безнравственно, раз его можно пожертвовать на больницу, в которой этот нищий, может быть, когда-нибудь умрет. Кое-что от той Палицыной в этой все же осталось. Князю Вельскому, например, она не отказала бы и в миллионе. Впрочем, когда порой Марья Львовна размышляла о таких вещах - к приятному сознанию готовности принести какую угодно жертву для своего самого близкого, самого дорогого друга, незаметно примешивалось другое, такое же приятное - что князь сам богат и денег у нее не попросит.
Марья Львовна кончила обедать. Допив кофе и закурив папиросу, она подошла к окну и открыла одну из пестро застекленных створок. Створка эта никогда не заделывалась на зиму, нарочно для того, чтобы можно было вот так подышать воздухом после обеда. Марья Львовна кушала плотно и тонко, приправляя еду острыми заграничными соусами, выпивая стакан, а то и два, густого бургундского вина и чашку очень крепкого кофе, и после всего этого любила постоять на холоде, чтоб от лица отлила кровь. Простуды она не боялась.
Окно выходило в сад. Свет из столовой упал на кусты, сугробы, черную пасть бронзового тритона, широко раскрытую, словно глотающую холод и снег. Одно из чугунных садовых кресел со вчерашнего дня лежало перевернутым в снегу. "Ничего не смотрит Андрей - упало, так и валяется, лень ему поднять, - с неудовольствием подумала Марья Львовна. - Надо будет ему сказать..."
Что надо будет сказать садовнику, она не успела подумать. Из окна вдруг повеяло на нее чем-то таким свежим, грустным и сладким, что дыханье замерло, и кресло, Андрей, выговор, который ему придется сделать, сразу пропали, точно их и не было никогда. Легкий гул, вроде гула телефон-ной проволоки, летел по ее телу, крови, коже и, с замершим дыханьем, она слушала этот гул. Он был одновременно и блаженством и безнадежностью, он заполнял все. Потом в глазах потемнело, стало совсем душно. Князь Вельский в придворном мундире - такой, как всего раз или два в жизни она его видела - холодно улыбаясь, промелькнул сквозь это. Две звезды на его груди, ярко блеснув, исчезли. "Так умирают от удара... так умер отец, так умру я",вспомнила Марья Львовна совсем без страха.
- Да, зажигай,- слабым голосом ответила она, открывая глаза и не сразу поняв, о чем говорит ей дворецкий. Тот спрашивал, не пора ли освещать парадные комнаты к приему гостей.- Зажигай...- повторила Марья Львовна более уверенно.- Вот, полюбуйся, со вчерашнего дня как упало, так и лежит. Пришли ко мне завтра Андрея,- прибавила она уже своим обыкновенным, строгим голосом и пошла переодеваться.
XVI
Юрьев вошел в широкий, мрачный подъезд Палицынского дома с тем чувством, с которым в детстве входил в развалины или спускался в подвал: смесью страха и любопытства - дом этот внушал ему робость.
Он знал, что Палицына принадлежит к тому узкому слою высшей петербургской знати, к которому у Ванечки Савельева многие искренне причисляли его самого, но о котором на самом деле он ничего не знал, кроме двух-трех шапочных знакомств и доходивших через пятые руки перевранных сплетен.
В гостиных Ванечки Савельева Юрьев и сам себя чувствовал тем, чем его считали окружав-шие, и не только от сознания превосходства своих манер, уменья носить костюм. На воображае-мой карте петербургского общества, где все линии перекрещиваются, он, конечно, стоял ближе к Палицыной, ее отцу, знаменитому царедворцу, ее брату, другу покойного государя, чем хотя бы к мучным лабазам Ванечки. Юрьев не был кавалергардом, было очень мало шансов, что женится на фрейлине и богачке, но сложись обстоятельства иначе - это могло бы и быть. Мысль же о том, что он, его отец или родственник мог торговать крупчаткой и получать от губернатора к праздни-ку, как швейцар, медали - была так же странна, неестественна, невозможна - как мысль, что он мог быть негром. Большинство же людей, среди которых он вращался - были в положении как раз обратном. Для изящного эстета Ванечки слова "генерал" или "князь" были полны первонача-льного, девственного блеска. При всем своем парижском воспитании, о том, что есть разные генералы и разные князья - он еще не догадывался.