— Зачем же предполагать такое? — раздался спокойный, глубокий баритон Ивашова. — Мало ли что может случиться? Надо на лучшее рассчитывать… А случай есть случай! Иногда и в ясный день землю начинает бить лихорадка. Или вулкан просыпается… А люди? Живут себе потом на склонах горы, возле кратера, и пепел туристам предлагают в качестве сувенира. Сам однажды купил… Конечно, учитывают вулканьи повадки, но живут. Если нечто подобное произойдет — шанс на это во-от такой! — Ивашов продемонстрировал мизинец своей большой, спокойной руки. — Сразу надо в траншею. И не падать на дно, а к стене прижиматься… Запомнили?
— Вы, Иван Прокофьевич… в случае чего где будете? — спросила мама.
— Посмотрите, какие шмели и пчелы! — вместо ответа воскликнул он. — Того и гляди ужалят.
Опасности мирного времени, которые, оказывается, тоже были еще возможны, успокоили нас.
— Полностью, Тамара Степановна, землетрясение исключить нельзя, — продолжая любоваться природой, сказал Ивашов. — Значит, будем прижиматься к стене… Вот таким образом.
Когда бригадир убедился, что Ивашов не слышит его, он небрежно прокомментировал:
— А на дно еще лучше… Вернее! И голову лопатой прикрывать надо. Металл все же!
Мама потребовала определенности:
— Так на дно или к стене?
— Руководству виднее, — ответил бригадир, вновь давая понять, что ему-то на самом деле гораздо виднее.
Демонстрируя нам и прежде всего Ляле свою независимость от начальства, он добавил:
— Трудно под прожекторами работать. Что, я сам не соображу? К чему это шефство?
Фашисты опять летели на Москву. И опять небо залили асфальтовыми иероглифами. Тупое, мертвое равнодушие двигалось в вышине. Лопаты и без того утомились за день, а тут их стук и лязг стали вовсе безвольными, беспорядочными.
Командный пункт расположился далеко от нашего «фронта работ»… Но Ивашов невзначай оказался рядом, с лопатой в руках.
— Задание выполняем. Не считаясь со сложностями! — отрапортовал бригадир.
— Скажите еще: «Не считаясь с потерями!» Со всем этим грех не считаться, — рассердился вслух Ивашов, хотя ему не хотелось в нашем присутствии унижать бригадира.
Тупой, мертвящий гул удалялся… Мы думали: куда на этот раз упадут фугаски? В арбатский переулок? В Замоскворечье? Неопределенную тревогу легче перебороть, чем тревогу конкретную. Беспокойней всего было Маше: рядом с Лялей находится отец, за моей спиною вздыхала мама, а ее родители были там, где сирены, надрываясь, возвещали об опасности — слепой, безрассудной.
Все смотрели на Ивашова: он должен был повернуть «юнкерсы» вспять, не пустить их в Москву, уберечь наши дома.
— Организуй что-нибудь… Маша, — неожиданно переложил он ответственность на ее плечи. — Ну хотя бы концерт.
— Без репетиции?
— На войне все экспромтом: спасение, ранение, смерть. И концерт! Вот таким образом.
Ни раньше, ни после я не слышала от него слов о смерти. Наверно, даже жестко контролируя себя, человек не может хоть раз не сорваться. Он, стало быть, считал, что и мы… на войне.
Все побежали в школу… Там был зал со сценой, где устраивались утренники и вечера самодеятельности. Занавеса не было, в углу сцены притулилось старенькое пианино, на котором в прежнюю пору не раз, конечно, исполнялся «Собачий вальс» и другие популярные в школах произведения. К стене была приколота кнопками стенгазета. Кого-то корили, кого-то восхваляли за отличную успеваемость. Неужели это недавно… могло волновать людей? Зрители уселись. Маша вышла на сцену.
— Начинаем концерт! Кто хочет выступить?
Позади нас с Лялей устроился розовощекий бригадир.
— Прирожденный затейник, — сказал он о Маше.
— Она талант! — ответила я.
Мои разъяснения были не нужны бригадиру: он хотел вовлечь в разговор Лялю. Но она женственно, мягко не обращала на него никакого внимания.
— Не хотите? — повторила Маша. — Тогда начну я.
Времени на раздумье у нее не было — и она запела чересчур уверенным от смущения голосом то, что было на самой поверхности памяти: «Любимый город может спать спокойно…» Всем известные слова, приевшиеся, как учебная тревога, звучали заклинанием: нам хотелось, чтоб они обрели силу и непременно сбылись.
Потом, по зову Маши, и Ляля поднялась на сцену — легко, не заставляя себя упрашивать. Села за пианино. Из-под ее пальцев звуки должны были выплыть задумчиво, медленно, а они вырвались, словно только того и ждали.
Маша стала окантовывать сцену танцем. Она двигалась по самому краю, рискуя упасть… А Ляля играла «сломя голову», до конца топя клавиши и стараясь заглушить наши мысли об улицах и переулках. На которые могли свалиться фугаски.
— Дворжак, — объявил сзади бригадир. — Цыганский танец…
Он тайно тяготел к не принятым тогда цыганским мелодиям.
— Венгерский, — поправила я. — К тому же, простите, Брамс.
Ляли со мной рядом не было — и он не оскорбился, не стал возражать.
По просьбе Маши ей протянули из зала колоду карт: она стала показывать фокусы.
Ляля аккомпанировала ей уже не так оглушительно, а вроде бы издали, из глубины.
Бригадир за моей спиной нудно объяснял, как Маша производит (он так и сказал: «Производит!») свои фокусы: