Я лежал на кухне, на полу, и перед глазами был грязноватый затоптанный серый линолеум в отставших пузырях воздуха. Справа находился компрессор, обмотанный пылью и волосами, а слева — облупившиеся ножки табуреток. Бок мой горел, словно его проткнули копьем. Мне казалось, что я немедленно умру, если пошевелюсь. Пахло кислой плесенью, застарелым табаком и — одновременно, как бы не смешиваясь, — свежими, только что нарезанными огурцами, запах этот, будто ножом по мозгу, вскрывал в памяти что-то тревожное. Что-то очень срочное, необходимое. Болотистый горелый лес наваливался на меня, и по разрозненной черноте его тупо колотил свинец. Это была галлюцинация. Я уже докатился до галлюцинаций. Собственно, почему я докатился до галлюцинаций? Следственный эксперимент. Сознание мое распадалось на отдельные рыхлые комки, и мне было никак не собрать их. Янтарные глаза Туркмена горели впереди всего лица: — Глина… Свет… Пустота… Имя твое — никто… Каменная радость… Ныне восходит Козерог… Вырви сердце свое, подойди к Спящему Брату и убей его… Ты — песок в моей руке… Ты — след поступи моей… Ты — тень тени, душа гусеницы, на которую я наступаю своей пятой… — Голос его, исковерканный сильным акцентом, дребезжал от гнева. Он раскачивался вперед-назад, и завязки синей чалмы касались ковра. Ковер был особый, молитвенный, со сложным арабским узором — тот самый, который фигурировал в материалах дела. Наверное, его привезли специально, чтобы восстановить прежнюю обстановку. На этом настаивал Бьеклин, — восстановить до мельчайших деталей. Именно поэтому сейчас, копируя прошлый ритуал, лепестком, скрестив босые ноги, сидели вокруг него «звездники», и толстый Зуня, уже в легком сумасшествии, с малиновыми щеками тоже раскачивался вперед-назад, как фарфоровый божок: — Я есть пыль на ладони твоей… Я есть грязь на подошвах… Возьми мою жизнь и сотри ее… — И раскачивалась Клячка, надрывая лошадиные сухожилия на шее, и раскачивались Бурносый и Образина. Это был не весь «алфавит», но это были «заглавные буквы» его. Четыре человека. Пятый — Туркмен. Они орали так, что в ушах у меня лопались мыльные пузыри. Точно загробная какофония. Радение хлыстов. Глоссолалии. Новый Вавилон. Я не мог проверить — читают ли они обусловленный текст или сознательно искажают его, чтобы избежать уголовной ответственности. По сценарию, текстом должен был заниматься Сиверс. Но машинописные матрицы были раскиданы по всей комнате, а Сиверс вместо того, чтобы следить за правильностью, нежно обнимал меня и шептал горячо, как любимой девушке: — Чаттерджи, медные рудники… Их перевезли туда… Будут погибать один за другим, неизбежно — Трисмегист, Шинна, Петрус… — Почему? — спросил я. — Слишком много боли… — Речь шла об «Ахурамазде», американская группа экстрасенсов. Я почти не слышал его в кошмарной разноголосице голосов. — Вижу, вижу, сладкую божественную Лигейю! — как ненормальная вопила Клячка, потрясая в воздухе растопыренными ладонями, худая и яростная, словно ведьма. Бурносый стонал, сжимая виски, а Образина безудержно плакал и не вытирал обильных слез. Лицо у него было смертельно бледное, нездоровее, студенистое. Наступала реакция. Сейчас они все будут плакать. В финале радения обязательно присутствуют элементы истерии. Я смотрел, как перевертываются стены комнаты, увешанные коврами. Меня шатало. Светлым краешком сознания я понимал, что тут не все в порядке. Эксперимент явно выскочил за служебные рамки. Нужно было срочно предпринять что-то. Я не помнил — что? Врач, который должен был наблюдать за процедурой, позорно спал. И Бьеклин тоже — вытаращив голубые глаза. Будто удивлялся. — Прекратить! — сказал я сам себе. Отчетливо пахло свежими огурцами. Голова Бьеклина мягко качнулась и упада на грудь. Он был мертв.
Бьеклин был мертв. Это не вызывало сомнений, я просто
— Полиция! — сказали в трубке.