МЕСЬЕ СОЛОМОН.
Что скажешь? Мне его сшили в Лондоне, на заказ.
ЖАН.
Вот это да! Пятьдесят лет будете носить, не меньше.
МЕСЬЕ СОЛОМОН.
МЕСЬЕ СОЛОМОН.
Она не представляет большой ценности, кроме пятисантимовой розовой марки Мадагаскара, это редчайшая марка, но они не хотели продавать её отдельно.
МЕСЬЕ СОЛОМОН.
Для меня почтовые марки стали теперь единственным ценным пристанищем.
ЖАН.
МЕСЬЕ СОЛОМОН.
Что?
ЖАН.
Зачем вы собираете открытки, адресованные не вам, написанные людьми, не имевшими к вам никакого отношения, как вот этот убитый солдат, которого вы не знали?
МЕСЬЕ СОЛОМОН.
Это сложно объяснить, я никого не потерял. Никого. В числе шести миллионов евреев, которых уничтожили немцы, нет ни одного моего даже дальнего кузена. Мои родители не были убиты, они умерли рано, задолго до Гитлера, самым нормальным образом, не испытывая никакой дискриминации. Мне восемьдесят четыре года, и мне некого оплакивать. Терять любимое существо – это страшное одиночество, но ещё большее одиночество никого не потерять за всю свою жизнь.
МЕСЬЕ СОЛОМОН.(ПРОД.)
Когда мне было четыре года, мои родители мечтали сделать из меня виртуоза. Они рассчитывали, что я стану вундеркиндом. С пианино в гетто были связаны большие надежды. В старое время только попытка сделать из ребёнка виртуоза могла дать родителям надежду вырваться из гетто. Великий Артур Рубинштейн сумел из него вырваться… Отец, как все мужчины в нашей семье в течение многих поколений, был портным, сперва в Бердичеве, в России, потом в Свечанах, в Польше, и проявлял ко мне такую любовь, что мне хотелось утопиться. Я был единственным ребёнком, другого виртуоза в семье быть не могло. Я чувствовал себя страшно виноватым. Одиннадцать часов в сутки я проводил за роялем. Мне уже исполнилось шестнадцать лет, а потом и восемнадцать, я все рос и рос, а мой учитель музыки становился все более грустным. В конце концов они поняли, что меня нельзя считать особо одарённым ребёнком. И вот настал день, когда отец вошёл в гостиную, где я в коротких штанишках играл на пианино. Он держал в руках брюки. Я сразу понял: покончено с великими надеждами. Мой отец признал очевидность. Я встал, снял штанишки и надел брюки. Я никогда не стану вундеркиндом. Мать плакала. Отец делал вид, что у него хорошее настроение, он даже поцеловал меня и сказал по-русски: "Ну ничего". Мои родители продали пианино. Я стал учеником продавца тканей в Белостоке. Когда мои родители умерли, я приехал в Париж, чтобы приблизиться к просвещению Запада. Я стал хорошим закройщиком и торговал готовым платьем. И все же я ещё немного сожалел, что не стал виртуозом. На витрине моего первого магазина, на улице Тюн, я написал: Соломон Рубинштейн, виртуоз брюк, потом: Другой Рубинштейн, но в любом случае родители мои были мертвы и возвращаться к этой теме смысла не имело. Так постепенно, шаг за шагом, я стал брючным королём. Мне принадлежала целая сеть магазинов, их все знали, а со временем я открыл магазины в Англии и в Бельгии. А вот Германию обошёл – в память о прошлом. Думаю, я не случайно занялся пред-а- порте, оно и было моим предназначением, потому что мечта моих родителей сделать из меня виртуоза нашла в этом, по сути, своё воплощение. Готовая мечта, которую в гетто передают из поколения в поколение. Во всяком случае, я стал очень богатым.
ЖАН.
И теперь тратите своё состояние на благотворительность.
МЕСЬЕ СОЛОМОН.
Верно…
ЖАН.
Месье Соломон, я вас поздравляю.
МЕСЬЕ СОЛОМОН.