Неумытая, без прически, а это значит — с головой в два раза меньшей, чем для гостей, постаревшая, потолстевшая оттого, что на ней шлепанцы, а не туфельки на шпильках, бабушка Юлия вскакивала и бежала срочно варить рисовую кашу, а покуда каша варилась, Павлик обязан был съесть фруктово-овощной салат.
Ему очень хотелось чаю, но он жевал холодный, шершавый салат из сырых овощей без намека на фрукты и готовился к сопротивлению. Он всегда мог сказать, что уже сыт, и с этим бабушка почему-то считалась.
Рисовая каша, оттого что ее варили срочно, получалась странная. Она была вязкая, как смола, и трещала на зубах сырыми внутри зернышками. Про вкус Павлик молчал, но однажды неосторожно заметил, что каша пахнет мышами.
Результат был неожиданный — бабушка не обиделась, а прижала руки к вискам и потребовала сию же минуту признаться, когда, где и с кем он нюхал мышей!
Ясный ум и уже настрадавшееся сердце давным-давно подсказали Павлику, что не всегда нужно всерьез относиться к поведению взрослых. Если бабушки, и та и эта, хватаются за голову и от жалости или от любви прижимают его к животу, считая, что прижимают к сердцу, то чаще всего это делается для вида.
Он рассеянно улыбался открытому окну и ждал, когда бабушка Юлия перестанет говорить, что мыши— это чума! Но она почему-то волновалась по-настоящему и нервно шагала по комнате. Павлик встал и забегал рядом с бабушкой, уверяя ее, что каша пррревосходная, но сейчас ему хочется съесть кусочек сыра и только поэтому он сказал про мышей.
Бабушка Юлия не поверила Павлику НИ НА ГРОШ!
Тогда Павлик пустил в ход единственное безотказное средство. Он сказал «клянусь честью!».
Бабушка Юлия немедленно перестала ходить и курить. Она склонилась над внуком и, поедая зеленое личико любящим взглядом, произнесла:
— В таком случае ты эту кашу сию минуточку съешь!
— Я сыт.
— Глупости не говори — это твоя любимая рисовая каша!
— Я сыт.
— Боже, до чего трудный ребенок!
— Большое спасибо, бабушка!
— На здоровье! — сказала она тоном проклятья и дала ему кусочек сыра.
Павлик грыз сыр и страшно ругал себя за то, что в позапрошлом году рассказал бабушке Юлии, какая вкусная была та рисовая каша, которую сварила для него ставропольская бабушка. С тех пор считается, что он любит рисовую кашу!..
А впереди обед — и никакой надежды, что хоть кто-нибудь приедет, иначе бабушка Юлия на всякий случай привела бы в порядок голову.
Был долгий и трудный рассвет.
Синие по утрам окна хозяйского домика заволокло белизной, а сам он выглядел легким и плоским, словно имел всего одну стенку — ту, что перед глазами.
Было оглушающе тихо. Дождь пока не начинал идти…
Когда-то в давние времена самого раннего детства Слава узнал, а может быть, и выдумал, что в пасмурные дни повсюду прячутся расплывчатые глухонемые существа, которых увидеть нельзя, но они есть. Например, в углах под карнизами, между поленницами во дворе, за каменными тумбами, которые торчат по обе стороны ворот.
Слава хотел, чтобы пошел дождь, пока все еще спят. Он любил дождь. Он родился и вырос в Ленинграде, и летний дождь был чем-то прекрасным, от чего все вокруг меняется и блестит. И не видно грязи, потому что сама она сверкает, а дома, деревья, тумбы, громоздкие мусорные урны, которыми обставлен весь Ленинград, почтовые ящики, скамейки на бульварах, живые водосточные трубы, камень, и асфальт, и люди — полны ожидания. Только люди ждут, когда перестанет дождь, а Слава, всей душой прилипая к улице, ждет, когда наконец она останется одна.
Неповоротливое небо все еще сидело на крыше хозяйского домика, не давая надежды, что когда-нибудь поднимется.
И Слава подниматься не хотел. Обычно желание действовать приходило к нему вместе с сознанием, что уже не спит, а сегодня совершенно неожиданно весь он вдруг разомлел, опустил веки и так, с закрытыми глазами, заулыбался вчерашнему дню…
…Он снова был в оболочке радости, которая непривычно поднимала его в собственных глазах. Думая о Вике, он становился до того стоящим и новым, что не хотелось жить на самом деле. Не хотелось даже поскорее увидеть ее — пускай спит! Сейчас предпочитал ту, что существует за прикрытыми веками.
Он шелохнуться не хотел, боялся, как бы все это не исчезло.