— Очень может быть, — рассеянно отозвался Костя. Брат с сестрой замолчали. Они молчали согласно и отчужденно. Слава не впервые это замечал. Временами казалось даже, что Костя с Викой связаны чем-то невидимым и не только действуют сообща, но и думают об одном и том же. Во всяком случае, когда им надо, обходятся без слов.
Он чувствовал, о чем они думают сейчас, понимал, что надо бы попросить прощения, но не знал как. Извиняться Славу не учили. Его учили «сдачи» давать, шоб в другой раз никому неповадно было!
У двери тяжело и вяло лежала куча розовых половиков. Слава испытывал к ним отвращение, какое вызывает раздавленная на дороге птица, — и смотреть тошно, и не смотреть нету сил.
Он отодвинул от себя Марса, который неприятно грел; если удавалось потупиться — сразу начинал видеть летающие по ветру Викины волосы, узкую руку, пытающуюся отлепить ото лба короткие острые пряди, секшие ей глаза. А сквозь все это маячила мысль: мать непременно наябедничает Кости-Викиным родителям обо всем — о собаке, которую они кормят, о сегодняшнем скандале и, конечно, о том, что он у них ночует. Этого Слава почему-то боялся больше всего. Скорее бы приехал батя. Ему-то Слава все расскажет сам. Батя его поймет.
Вдруг за стеной послышались деловитые, спокойные шаги. Потом странное гудение.
Славкина мать гудела: «Не нужен мне берег турецкий».
Все трое переглянулись в полутьме наступившего наконец северного вечера. В этот миг что-то необъяснимое опять объединило Славу с Костей и Викой.
— Ничего себе… — бросил Костя.
Слава не обиделся.
— Это она может, — сказал он с горечью, вдруг почувствовав себя в отцовской шкуре. Отцовским ошалело-укоряющим взглядом уперся в стену, за которой гундосила мать; видел, как она там ходит с дитем на руках. «Это она может, — злорадствуя над самим собой, мысленно повторял Славка. — Она не то еще мо-оожет!.. Наорет, гадостей наговорит, а потом гуляет по комнате взад-вперед, чем попало шваркает, заговаривает, иногда даже в голос поет. Отец после такого два дня прийти в себя не может, а она… — Слава прислушался, — а она, можно подумать, швейную машину по денежно-вещевой выиграла!.. Хорошо, что я похож на отца. Я тоже не могу, когда на меня орут».
— Мальчики, хотите есть?
— Ничего я не хочу! — грубо буркнул Слава и сразу осекся.
Вика встала и повернула выключатель,
Свет голой электрической лампочки, висевшей под потолком, отгородил маленькую веранду от всего громадного мира. Слава вздохнул и странно успокоился. Эти двое: этот пес, этот он ― сам себе незнакомый — парили в светящейся пустоте, от которой распирало грудь и убаюкивающе кружилась голова.
На соседнем крыльце хлопнула дверь. В тишину веранды вошел спокойный, благодушный голос. Это было так неожиданно и странно, что даже Слава не сразу узнал его.
— Иди ужинать, сын!
Слава не шелохнулся, только зло стиснул рот.
— Иди, Славочка, — шепотом сказала Вика, — пожалуйста, иди, не нужно сегодня ее раздражать.
— Ладно…
Костя сказал:
— Ты не торопись, мы тебя: подождем.
Слава кинулся в прохладную темноту двора, как кидался в воду, но не остыл. Даже наоборот, пока шел двором, больше прежнего разъярился. Омерзение и стыд саднили душу. Он не знал, как от себя отлепить слово «барышня» и слово «кукла»... Припомнил, как она сказала: «Ах ты, холуй ты этакий!» — и вдруг почувствовал страх…
За ужином он не знал, что с собою делать, до того злило хорошее настроение матери. Временами даже мерещилось, что мать не просто довольна чем-то, а ухмыляется и думает гадости о нем и о Вике. И тогда Славу передергивало от отвращения, уже к самому себе.
Так, с пустяка, началась между ними война, которая принесет еще много страданий обоим.
Откуда Славе было знать, что мамка его орала сегодня от долгой и сложной пытки, что она, как миллионы других матерей, впадает в панику с наступлением темноты. Дети могут «пропадать» целый; день, а как сумерки, начинается: из форточек, с балконов — во дворы, на улицы: и через улицы — летят душераздирающие крики: «Во-оо-о-ва!..», «Шу-уу-урик!..», «Ира-ааа!», «Ма-а-ша!..» В самом деле, можно подумать, что все несчастья с детьми случаются только по вечерам.
Очень странный народ эти матери! Сколько мальчишек удирало из дому на рассвете! Сколько ребят драпало из пионерлагерей в тихий час, то есть в четыре часа дня!
Беда в том, что, когда мать, какая бы она ни была, начинает тревожиться, о логике не может быть и речи.
А Славе что? Ну, опоздал! Подумаешь… большое дело!
Не знал он, конечно, и того, что мамка не просто беспокоилась о нем, что все эти часы ревность донимала ее, точил страх. Сторожким сердцем матери она учуяла уже, что сын уходит от нее. Уходит с этими, чьих имен она не желает знать. Уходит в чужой, враждебный мир. Вот она и отводит душу криком. И отвела, а теперь почему бы ей и не попеть? Почему бы ей не посиять? Вот он, сын, ради которого она действительно шкуры своей не пожалеет, сидит здоровый. Целый. Уже загорел. А главное, чувствует, что виноват, — повесил нос, молчит.