– Футболист, – сказал Скачко с вызовом.
– К красоте матери и сестры мы привыкаем, как к воздуху или к земле, по которой ходим. Странное такое смещение, почти слепота. Что же говорить о душевных богатствах, о сердце? Ведь они скрыты, спрятаны… Вам все это ни к чему? – спросил Грачев.
– Я просто устал, – сказал Миша. Он ждал прямого разговора, чего-то важного, опасался новых ударов, а Грачев брел по обочине, говорил обиняками, и это раздражало. – Если закрою глаза, не обижайтесь: я не сплю.
– Вот вы затеяли драку с этим клыкастым, с мурлом, а зачем? Одолеть его хотите? Это, Миша, ненужная горячность… Домашними средствами такого не одолеете… К тому же, будучи раздавленным, он издает ужасное зловоние. А величают его ласково, почти нежно – Бобошко! – Он повторил по складам: – Бо-бо-шко, – и нервно рассмеялся. Миша подумал, что у Грачева с головой не все в порядке, и жалость к сестре, которая провела в этой мрачной комнате несколько месяцев, остро отдалась в сердце. В один час потерять все, похоронить близких и попасть в логово этого угрюмого, чудаковатого человека…
Грачев понял безрадостный взгляд, которым обвел комнату Миша.
– Зиночке было здесь хорошо, – сказал он. – Она любила меня. При ней и комната выглядела иначе… Светлее. Вообще, стены, потолки, вещи не занимали ее – у нее был абсолютный слух на людей, удивительная интуиция. Если бы мой мозг допускал существование бога и страшного суда, я бы явился на последнее разбирательство своего личного дела без документов и характеристик, с одной только нашей дружбой… – Он помолчал. – Вы помните меня по школе, Скачко?
Еще бы не помнить! Грачев появился у них в восьмом классе и вскоре стал общим любимцем. А через год его сменил новый учитель, тоже славный, мягкий, пожалуй, немного безвольный. Говорили, что Грачев арестован, но Миша вскоре обнаружил, что это неправда, – Грачев жил неподалеку. У него действительно случились какие-то неприятности, а зимой 1938 года внезапно от паралича сердца умерла жена. Потом Грачев исчез, как исчезают порой люди в больших городах: он жил на прежнем месте, но вместе с тем стал неприметным для окружающих, словно бы невесомым и призрачным.
– Я мог еще три года быть с вами, – сказал Грачев задумчиво. – Три года учил бы Зину, вообще, все могло быть иначе в моей жизни. Да, в отдельной моей, маленькой жизни. А история?… Она бы делала свое жестокое дело, не задумываясь над тем, каково живется мне, преподавателю истории. – Сцепив руки, Грачев обхватил ими колено, нога повисла в воздухе, чуть раскачиваясь. – Человеку трудно отрешиться от ощущения, что он, именно он, он лично стоит в центре мироздания, множество подробностей толкает нас к этой иллюзии. Мы говорим: спереди, сзади, слева, справа, север, юг – и невольно прокладываем все мысленные линии от себя. Затерянные в тесном, довольно ералашном мире, доверху набитом людьми, мы тем не менее говорим: «Меня окружают…», «Вокруг меня…» Знаете, что отучает от этого глупого самодовольства? Быстро отучает, одним ударом… Горе! Внезапное несчастье.
– В лагере этим не болеют, – усмехнулся Скачко, но для него это было маленьким открытием, мыслью, которая объяснила странное состояние в первый же день плена.
Грачев поднялся и, шагнув к двери, за пределы круга, освещенного коптилкой, прислушался. Осторожно повернул ключ в стальном гнезде, неслышно задвинул засов и сел на прежнее место, снова обхватив руками острое колено. В комнате стоял запах карболки и лекарств.
– Теперь и некоторые люди научились так же: щелк – и все закрыто: слух, зрение, сочувствие к ближнему, совесть. – Казалось, Грачев собирается проговорить так всю ночь. – Мещанина и в мирные дни надо преследовать, не давать ему передышки, иначе он приспосабливается решительно ко всему: его декретом не возьмешь! Он великолепно приспосабливается! Мещанин любит, когда о людях говорят вообще, скопом, как о вещах: легче нырнуть, спрятаться.
Скачко резко сел, едва не съехав со скользкой клеенчатой кушетки.
– Что вы все к людям придираетесь? – сказал он, досадливо уставясь в непроницаемое лицо Грачева и ногой нашаривая туфли.
– По-пустому сердитесь. Не на мысли, не на чувства даже, на слова сердитесь.
– Это мудрено для моих мозгов, – сказал Миша. Он не мог отделаться от подозрения, что Грачева гложет какая-то тайная боль. Пропала охота ссориться. – Фашисты у нас отняли все, жизнь хотят отнять, и я не могу, я не хочу думать ни о чем другом… Нужно драться, пока осталось хоть немного сил!