– Где муж? – спросил Хейнц. Миша смущенно выступил вперед.
– А-а! Fuballspieler! – узнал его Хейнц. Он заметил сатиновую полосу в руках у Саши, и улыбка сошла с его лица. – Rote Fahne?[28]
Саша растерялась. Она не поняла, что рассердило офицера: не мог же он догадаться, что сатин взят на фабрике.
– Это русский обычай, – нашлась мать Саши. – Цвет невесты. Цвет девичества, цвет жизни…
Хейнц не понял, пожал плечами, повернулся к одному из сопровождавших, и тот перевел слова матери.
– О-о! Дурацки обычай! – сказал Хейнц. – Невеста надо вайс, вайс… Белый цвет. – Видно, ему наскучил разговор, и он обратился к молча слушавшим их парням: – Fuballspieler – вниз, все вниз, in auto. Приказ коменданта города: Fuballspieler ставить казарма. Ехать стадион охрана зольдат. Этот счастливый Verlobter[29]
, – он кивнул на Скачко, – тоже in auto. Ну! – прикрикнул он. – Vier Fuballspieler убегал. Совсем убегал. – По-видимому, речь шла о запасных. – Теперь конец. Kaserne! Kaserne![30]Парни один за другим стали выходить из комнаты. Саша обняла мужа и сказала с внезапным спокойствием:
– Не волнуйся, Миша, я приду к тебе.
Уже и Таратута ушел, а Седой все еще жался в угол, словно хотел исчезнуть, вдавиться в стену, высматривал и здесь спасительный чердак.
– Ну, ты! – прикрикнул Хейнц по-немецки. – Ты, овечий хвост!
– Я… я… господин офицер… – Седой захлебывался словами. – Я ведь еще…
Хейнц положил руку на кобуру, и Седой выскочил на лестничную площадку. В машине он оказался рядом с Кириллом и приткнулся к нему, ища защиты. Но матрос сердито оттолкнул его.
– Перестань дрожать – как током бьешь. Будь человеком! Чего ты их боишься!
14
То, что Хейнц именовал казармой («Kaserne! Kaserne!»), оказалось всего лишь городским подвалом, куда вела каменная в двенадцать крутых ступеней лестница. Небольшие окна вертикально забраны железными прутьями, запыленные стекла уныло серели вровень с тротуаром.
В последние годы подвал использовали под складское театральное помещение; после всех мародерств прошлой осени здесь и теперь валялись бутафорские, с облупившейся позолотой жбаны из папьемаше, такие же кубки и грубо размалеванные яблоки. У стен стояли рваные театральные холсты, на рамах обломки декораций, ветхие, никому не понадобившиеся.
Из подвала наружу вел лишь один ход, и он постоянно охранялся.
Странное сложилось положение. Это не походило на лагерь: внутри безуставная вольница, без начальства и соглядатаев, в подвале сухо, горячий обед привозила солдатская кухня, завтрак и ужин выдавались сухим пайком.
В первый же день их повезли отсюда на стадион в кузове грузовика, и половина поля, где шла тренировка, была под наблюдением автоматчиков, стоявших далеко друг от друга.
На тренировку пришел и Савчук. Он приглядывался к игрокам, к пришибленному, впервые невпопад бившему по мячу Седому, но о вчерашнем разговора не заводил, будто и не знал, что их посадили под замок.
А на исходе дня он появился у них в подвале – никто и не понял, то ли у него был пропуск, то ли Савчук взял нахрапом, как он брал многое в жизни.
Савчук был полон нетерпеливой энергии и решимости, прошелся уверенно, вразвалочку вдоль коек, присел рядом со Скачко и потянул носом: пахло пшенной кашей, заправленной подсолнечным маслом.
– Чего это вы солдатское дерьмо жрете? – Он недоуменно пожал плечами.
– После лагерного рациона, – сказал Фокин, – это вроде свиной отбивной.
– Вы бы потребовали – вам все дадут. Вот чудилы! Они теперь любой ваш каприз исполнят. Вам играть, силенок надо набраться. На них работаете, надо, чтоб кормили.
Скачко взорвался:
– Чего на койку сел? А ну, давай! Вон табурет.
Савчук пересел, подтянул рукава, высоко задрал колено и обхватил его руками.
– А что, правильно, Скачко. Гигиена! – подмигнул он. – Вас бы вот так обеспечили. – Он провел ребром ладони по горлу. – Мяса, сала, колбасы пусть дадут, а в воскресенье – шнапс.
– Да-а, говорят, полицаям хорошо платят, – неопределенно заметил Фокин. – Верно, Савчук?
– Полицаи – сволота, запроданцы, – взъярился вдруг Савчук. – А вы возьмите фольксдойчей. Нисколько там немецкой крови – прабабушка с немцем, управляющим имением, байстрюка прижила, а все равно почет. Живут – не горюют! А вы чего теряетесь? Вам дадут.
Кирилл поднялся с мрачной решимостью.
– Вот я тебе и дам…
Савчук не шевелясь смотрел, как приближается, оскалив редкозубый рот, матрос. Из предосторожности Савчук только разжал сплетенные на колене пальцы.
– Кирилл! – негромко окликнул Соколовский. Матрос остановился.
– Будет тебе, – проговорил Соколовский хмуро. – А ты пристаешь с чепухой, – накинулся он на Савчука. – Сало, колбаса, фольксдойчи! У нас что, дети есть просят? Каша – самая здоровая пища, верно, Кирилл?
" Матрос, не ответив, отошел к окну, пробитому много выше его головы.