Вдруг из какого-то тумана возник давний знакомец, Николай Тургенев, он выглядел неестественно тощим, а черты желчного его лица ещё более обострились. Сильно прихрамывая, он приблизился. Пушкин простёр к нему руки.
— Вы что же, никогда не вернётесь в Россию? — спросил он. — Ваши товарищи вас почитают бесчестным, потому что на дуэли не уклоняются от огня противника.
— Но я не могу, я приговорён к смерти... За то, что хотел для России свободы... — Николай Тургенев закрыл лицо руками и заплакал.
Ах, Боже мой, давно ли в Петербурге, в квартире братьев Тургеневых на набережной Фонтанки, вблизи печального Михайловского замка, он, Пушкин, сочинил знаменитую свою «Вольность»! Увы, они все уже не те...
— В Лондон, в Лондон, — торопил Чаадаев. — Мой друг, Англия не Россия. Я хочу послушать парламентские дебаты...
— Но зачем же Англии быть Россией? — сказал Пушкин. — Это всё равно что требовать, чтобы Россия превратилась в Англию... Ведь это просто немыслимо.
— В Италию, мой друг, в Италию!..
— Но почему вы считаете, что римская церковь выше и душеспасительнее нашей православной?..
Он тоже заплакал. Он тосковал по России. Вокруг всё ему было чуждо. В сонной фантасмагории один пейзаж сменился другим — и михайловские рощи окружили его.
Когда он проснулся, то услышал надрывный низкий храп коридорного.
X
С самого утра день выдался прекрасный. Октябрь дышал осенней прохладой, а солнце — уже не жаркое, не душное — выглянуло из-за облаков и расцветило улицы, купола церквей, кресты, стёкла домов яркими блестками.
Ровно в полдень извозчик остановил дрожки в переулке перед трёхэтажным нарядным особняком, у которого фасад был украшен пилястрами Коринфского ордера, окна бельэтажа над белокаменным цоколем были высокие, а к бокам примыкали прочные каменные флигели.
Переулок загружен был экипажами, каретами, колясками.
Его давно ждали. Быстрым, но неторопливым шагом, не глядя по сторонам, он вошёл в белую залу, чувствуя свою лёгкость, крепость, молодцеватость, которые подчёркивались строгим чёрным сюртуком, высоким, застёгнутым наглухо жилетом и свободно повязанным белым галстуком вокруг шеи. Но, пожалуй, никогда прежде — если не считать незабвенного присутствия Державина на лицейском экзамене по словесности — не испытывал он такого внутреннего напряжения перед публичным чтением. Всё так же не глядя ни на кого, он уселся за приготовленный для него небольшой инкрустированный столик с изогнутыми ножками и раскрыл объёмистую тетрадь.
Из залы вынесена была почти вся мебель, а посредине и вдоль стен расставлены диваны, кресла, стулья — в обширном доме Веневитиновых собралось не менее двадцати человек — «архивных юношей», их родственников и приятелей. Краем глаза, не различая отдельных лиц, Пушкин видел толпу, нарядно одетую во фраки, жилеты, обтягивающие панталоны и лёгкие туфли с пряжками.
Длилось молчание, и нарастало напряжение. Он должен был начать чтение первой строкой из сцены в кремлёвских палатах. Несколько наклонив голову, он смотрел в рукопись, и в памяти всплыли долгие поиски этой первой строки:
Поначалу это показалось удачным, потому что сразу же вносило в трагедию ощущение тревога.
И это тоже вначале показалось верным, но ведь зритель не знал, не мог знать, по какому поводу тревога и что происходит. Поэтому он всё изменил. Воротынский обращался к Шуйскому:
И опять он остался недоволен, потому что впал в другую крайность: теперь был рассказ о событиях, но не было тревожной напряжённости.
Ах, как долго искал он начало!
Вот он, ключ, найденный к началу: Москва пуста!
Пушкин поднял голову и окинул ясным взглядом