Читаем Тревожный звон славы полностью

Чуткий слух улавливает шуршания, жужжания, приглушённую птичью перекличку, но потом всё окончательно смолкает. Висит торжественная тишина и лесной сумрак, пронизанный солнечными снопами. В этой тишине есть что-то особое и значительное. Может быть, раздумье клонящегося к концу полдня жизни над весенним рассветом?


В степи мирской, печальной и безбрежной,Таинственно пробились три ключа:Ключ юности, ключ быстрый и мятежный.Кипит, бежит, сверкая и журча.Кастальский ключ волною вдохновеньяВ степи мирской изгнанников поит.Последний ключ — холодный ключ забвенья,Он слаще всех жар сердца утолит.


Но зачем, зачем — ещё рано думать о холодном ключе забвенья. Он полон сил, здоров и молод, а планы — всё новые и новые — одолевают его, недаром, подобно древнему певцу Ариону, он чудесно уцелел среди пронёсшегося смертоносного вихря.

...Проза давалась куда легче, чем стихи. Может быть, всерьёз он предназначен именно для прозы, а не для шалуньи рифмы? Во всяком случае, писал он легко. Потом конечно же черкал, менял, испещряя листы бесчисленными поправками, придавая слогу лёгкость, воздушность, стремительность и музыкальность... Собственно говоря, никогда между поэзией и прозой он не ощущал безусловной разницы, навсегда окаменелых границ — помимо их возможностей. Одна требовала чувств, другая — мысли. Но и та и другая были музыкой, лишь инструменты были разные. Одна мелодия была задумчивым, мечтательным голосом сердца, другая — суровым, холодным голосом ума.

Он писал о Петре Великом, и о своём прадеде арапе, и о самом себе. В нерасторжимый, тесный узел сплелись, казалось бы, разнородные замыслы. Пётр был велик, и о нём он хотел писать потому же, почему захотел написать «Стансы»: в России, он полагал, настала эра преобразований, сходная с Петровской. В великом преобразователе, в неутомимом деятеле хотел он показать нынешнему государю поучительный пример. Необъятная, нескончаемая работа неукротимого властелина в стране, отставшей, казалось бы, на века, навсегда от Европы: он добывает руду и сам создаёт новые образцы оружия; разводит овец, чтобы одеть народ в новое платье; начинает летосчисление с Рождества Христова, а год — с января; изобретает новый шрифт и сам вырезает буквы. Всё, всё от него: университет, газеты, обычаи, нравы, табели, ранги, чины, управление, судопроизводство, армия, флот — само место России, вдруг вспыхнувшей, как Северное сияние, над изумлённым цивилизованным миром. Непостижимый, почти недоступный воображению человек. В романе — в своём первом романе в прозе — он, Пушкин, желал во всей широте истины воссоздать эпоху преобразований. И всё же главным героем задуманного романа был не Пётр, а он, Пушкин, то есть не он сам, а прадед его Ибрагим, вывезенный из дикой Африки и брошенный в чуждый ему, холодный, цивилизованный мир. Через него просвещённый правнук хотел понять собственную натуру и предугадать, суждено ли ему вообще семейное счастье.

О Ганнибале он знал много — по семейным преданиям, по рассказам няни, из биографии, полученной в Петровском, из описанных Голиковым сцен. Но над далёкими этими сценами вставала иная, недавняя: в Одессе, в сумраке ночи, в саду дома почтенного негоцианта, он, в припадке ревнивых мук, вызванных Амалией Ризнич, железными тисками рук обхватил нежную её шею — и на её хрип, крики о помощи из дома сбежались люди. Эта дикая выходка, всплеск неистовства, кажется, оживил на время в полубезумной женщине почти безумную страсть к нему...

Не написал ли он о себе, ещё совсем юноше:


А я, повеса вечно праздный,Потомок негров безобразный,Взращённый в дикой простоте,Любви не ведая страданий,Я нравлюсь юной красотеБесстыдным бешенством желаний...


Нет, помимо бешенства желаний в нём была бездонная пропасть любовных горестей и мук.

Итак, Пётр, заметив смышлёность маленького арапа, приблизил его к себе, крестил, сделал необходимым подручным и денщиком, возил повсюду с собой, а затем оставил в Париже для изучения инженерного дела.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже