— Передавая письмо, — произнёс Жуковский, — скажу, что он умрёт от тоски по России. — И расчувствовавшись, со слезами на глазах, он снова обнял Пушкина. — Сверчок, Сверчок, на тебя наши надежды. У нас один ты! Писатель с гением может сделать более Петра Великого. Ты можешь, должен сделать более всех нас, твоих предшественников. Понимаешь ли ты свою высокость? Будешь ли достоин своего назначения?
Снова подойдя к столу, Жуковский взял в руки тоненькую книжечку — недавно отпечатанную третью главу «Онегина».
— По моему мнению, — сказал он торжественно, — эта глава превосходит предыдущие в выражении сокровенных и тончайших ощущений сердца... Откуда ты всё это знаешь, Сверчок? Ведь ты совсем молод... А что касается стихов, о совершенстве их нечего сказать.
И поэты заговорили о поэзии.
— «Борис Годунов» привёл меня в совершенное восхищение. Однако, замечу, ты стал позволять себе быть прозаическим. Почему? Боюсь, как бы лёгкость в писанин не обратилась у тебя в небрежность... — Это снова говорил учитель своему ученику.
— Видишь ли, — сказал Пушкин, совершенно несвоевременно рассматривая длинные свои ногти, — титанические страсти Лира, Ричарда, Отелло чужды России, а мне чужд расцвеченный шекспировский язык, полный метафор, риторических оборотов и поэтических фигур... Я пошёл за Шекспиром... но, видишь ли, есть дорога и далее Шекспира. Ах, я желал бы увидеть свою трагедию на сцене!
— Я сделаю всё возможное, — пообещал Жуковский. — При первой же беседе с государем...
— Язык, язык трагедии! — воскликнул Пушкин. — То торжественный, то простой, то грубый — в отличие от жеманной напыщенности языка французской трагедии... Я полагаю, что всё же чего-то достиг!
— О тебе я говорил великому Гёте во время недавнего свидания с ним в Веймаре. О, он воистину олимпиец. — Жуковский показал на картину на стене — подарок Гёте: в рамке готического окна, на фоне стрельчатых соборов была изображена одинокая арфа. Внизу начертаны были стихи Жуковского:
Волнение вызывало у Пушкина потребность в движении. Он то садился, то вскакивал, то ходил по кабинету.
— Ты гений, он гений, вы все гении... Но, Боже мой, скажи мне: где у нас в России такие окна, такие соборы?.. Ты дышишь воздухом Германии, а нам нужно русское, своё, русское.
Жуковский остался по-прежнему благодушным.
— Видишь ли, — признался он, — меня и в самом деле образовали именно Шиллер и Гёте... Что ж делать! Немецкая идеальность как-то сделалась и собственной моей...
— Я обращался к Гёте, перечитываю и теперь, — произнёс Пушкин. — Правда, не столько в подлинниках, сколько во французских старых переводах, подправленных Гизо. Что сказать: поэт великий, но всё же больше ценю в нём обширность создания, чем стих. Я говорю о «Фаусте». Впрочем, и у меня есть столь же обширный замысел об Агасфере... Всё-таки, скажу тебе, Гёте уступает и Шекспиру, и Данте, и Мильтону[363]
.Жуковский внимательно посмотрел Пушкину в лицо.
— Сверчок, не залетаешь ли ты в мечтах слишком высоко?
Нет, он не залетел в мечтах слишком высоко. Он прекрасно знал, что никто до него не выражал с таким совершенством столь глубокие истины, но и средства и истины казались простыми из-за предельной сдержанности. Обращают внимание на франтов, а он ни на чём не настаивал, предоставляя жизни течь, без однобокости, такой, какая она есть, но в русле красоты и гармонии.
— Всё дело в том, — сказал он, — чтобы из земного и частного сделать всеобщее и непреходящее. Вот послушай, я написал «Ариона»:
О чём это? О ком? Ты догадываешься?
И цензура пропустила — не могла не пропустить. Что это — древний миф? Или недавние события? Или бури и вихри грядущего? И то, и другое, и третье, потому что нужно создавать вечное на века. Вот этого-то твой Гёте, мне кажется, не смог достигнуть. И уже не достигнет, потому что он полутруп...
Жуковский смотрел на бывшего ученика с удивлением: всё же Сверчок уже был не Сверчком.
А Пушкин, после взрыва, как-то притих, даже приуныл. Не он ли когда-то упивался романтизмом, мечтательностью, меланхолией Жуковского? Он наслаждался музыкой стихов Жуковского. Он и в самом деле был его учеником. Но уже давно сам он ушёл далеко вперёд. Он поднялся высоко. А на высоте холодно. У него не было спутников. И он почувствовал холод одиночества.
XL
— Никита, старый чёрт, да открой ты форточку!
— К вам, Александр Сергеевич, пожаловали...