Читаем Тревожный звон славы полностью

Распахнулась с тяжёлым скрипом дверь — будто кто, пьяный, не рассчитал силы, — и на пороге в расхлёстанной, с расстёгнутым воротом, со сбившимся поясом рубахе, в запылившихся до верха голенищ сапогах стоял Никита, обтирая рукавом лицо. За ним темнела чья-то фигура с коротким кнутовищем в руке.

   — Никита! — Пушкин выскочил из-за стола. — Где тебя черти гоняли?

   — Voila enfin![13] — воскликнул Жак.

   — Ох, Лександр Сергеевич, намаялся я...

Верный дядька вошёл в трактир, следом за ним мужик в плотной, несмотря на жару, поддёвке, в соломенной, с изломанными полями, с полуощипанным пером шляпе. Шляпу он снял и низко поклонился.

   — Петруха[14], кучер, значит, — пояснил Никита. Пушкину припомнилось что-то смутное. — Ох, Лександр Сергеевич! Дуракам, значит, счастье, мне, значит. Приказчик Воронический изволили домой ехать, вот и подвезли, а не судьба — до сей поры топал бы. Никак бы не поспел!..

   — Voila enfin, — повторил Жак.

Никита не повернул к нему головы.

   — Ожидают вас барин наш, Лександр Сергеевич! — Он был взволнован. — Все ожидают — и барыня, и сестрица... А уж братец ваш, Лев Сергеевич, увязались с нами, да барин Сергей Львович не позволили. И куда же им — мы верхами, охлябь, на рогожках, а Льву Сергеевичу без седла никак... — Никита от возбуждения сделался разговорчивым. — Ну, поехали, Господи помилуй. — Он перекрестился. — Конец пути. — Никита говорил о пути от самой Одессы.

Пушкин смотрел на знакомое лицо взволнованного дядьки. У него самого на душе сделалось как-то пусто.

   — Что ж, поехали, братцы? — обратился он к Никите и кучеру.

   — Nous allons partir, nous allons partir[15], я провожу вас до коляски, — суетился Жак. — Нижайшая просьба, Александр Сергеевич: самый воздушный привет очаровательной вашей сестре, Ольге Сергеевне[16]...

Всё же, очевидно, были немалые провинности у сына почтеннейшего Сергея Львовича, если он заслужил ссылку на жительство в деревню под самый строгий присмотр; в его поведении было что-то непостижимо неожиданное. Вскинув голову, он залился звонким, неудержимым, ребяческим хохотом.

...Миновали заставу с ленивым шлагбаумом и полосатой будкой и выехали в поля. Будто свежестью повеяло среди раздолья, и легче стало дышать. Но дымка марева плыла над пёстрыми полями, над рощами к дальним холмам. В небе на немыслимой высоте парили птицы — они были вольны в голубом просторе.

Нужно было подумать, как теперь всё сложится. Конечно, четыре года он не видел семью. Но возвращается ссыльным — без службы, без денег. А виноват Воронцов[17].

Мысль об унижениях и обидах, нанесённых ему графом, обожгла. Он не мог сидеть спокойно.

   — Эй, стой!

   — Тпру, милые! — Пётр натянул вожжи.

Пушкин выпрыгнул, подняв облако мелкой удушливой пыли, и пошёл рядом с коляской. Воронцов — придворный кичливый вандал! Дело не в том, что он не смыслит в поэзии. Кто в ней вообще смыслит? Но дело в том, что в поэте он желал видеть лишь чиновника, а у поэта — шестисотлетнее дворянство! Пушкин не Тредьяковский, который с одой дожидался в прихожей или на коленях подползал к трону императрицы. Пушкин не Корнель, не Расин, не Вольтер[18], не выходец из третьего сословия, развлекающий аристократов, он сам аристократ, и не новый, послепетровский, а давних времён боярской Думы...

   — Эй, стой!

   — Тпру, милые...

Пушкин откинулся к раскалившемуся от солнца заднику коляски. Нужно было подготовиться к встрече. Как примет его отец? Четыре года разлуки не отдалили их и не сблизили: они почти не переписывались. Но он увидит брата! Каким найдёт его? Как много должен он поведать возмужавшему брату, который отныне станет ближайшим его другом и наперсником!

   — Погоняй! — крикнул он Петру.

   — Эй, соколики, эй, варвары! — Пётр махнул кнутом.

Коляска катила, покачиваясь и подскакивая на ухабах.

По сторонам тянулись квадраты полей. Пахло сеном.

Воронцов царствует и благоденствует, а ему, Пушкину, определено жить в глуши. Сколько? Месяц, два, пять?.. А если год? А если три? А ведь он, подавая в отставку, рассчитывал в Петербурге зажить, ни от кого не завися, лишь получая оброк от своих литературных трудов. Теперь в деревне не заглохнет ли его поэтический дар? Неожиданно родилась ритмичная строка: «В глуши что делать в эту пору?»

   — Эй, стой!

Он снова пошёл рядом с коляской. Ради кого, ради чего навлёк он удары судьбы? Из Петербурга его сослали в Екатеринославль — чиновничье провинциальное гнездо; из Екатеринославля — в Кишинёв, грязный вертеп... И теперь не оставляют тревожные предчувствия. Он не оправдает своего предназначения, не свершит великих замыслов. Он исчезнет, не успев раскрыть миру всего, что в нём таится. И ради чего? Ради свободолюбивых химер, оказавшихся никому не нужными. Вот так некогда сгубил себя несравненный Шенье[19], оставив цветы поэзии ради крови революции... Нет, нет, пора твёрдо понять своё предназначение. Нежданный поворот в судьбе потряс его, усилив муки сомнений и раздумий.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже