— Видишь ли... Вначале несколько слов... Конечно же трагедии, написанной совсем в новом роде, нужно предпослать короткое рассуждение вообще о теории драмы. Я пишу, но и много размышляю. Посуди сам, что ставят на нашей сцене? Классический и переводной репертуар — трагедии Висковатова, Сергея Глинки, Озерова, Корсакова[150]
, Крюковского, и это среди массы переводов из Корнеля, Расина и Вольтера. Ну вот Жуковский перевёл «Орлеанскую деву» Шиллера[151] — для кого, для чего? Для старой школы декламации пятистопными стихами. А что «Фингал» Озерова? Не больше чем парнасское православие. Вообще у нас нет театра! Французский лжеклассицизм. Он ограничен, стеснителен. У Расина совершенные стихи, полные точности и гармонии, но ведь план и характеры в «Федре» — это верх глупости и ничтожества в изобретении. Но что же мы все: Франция, Франция! Есть Англия. Есть система Шекспира — и она свободна от оков классицизма, в ней законы народной драмы, вольное, широкое изображение характеров... Я в восторге от Шекспира. У меня кружится голова, когда я читаю Шекспира. Но конечно же я не всё в нём приемлю, видишь ли, титанические страсти Лира, Ричарда, Отелло как-то чужды русской натуре. Я бы мог горячить воображение, громоздить кошмары, но избегаю этого. Я бы мог написать страшную сцену: убийство царевича Димитрия, — но ограничился лишь рассказом, и то поздним, о расследовании происшествия. И язык у Шекспира излишне расцвечен — это также чуждо России. Отделка же у него вообще безобразна. И всё же он велик! Байрон рядом с ним вовсе ничтожен. Байрон вообще в драмах своих не оригинален. В «Манфреде» он, несомненно, подражал «Фаусту» Гёте, в других трагедиях брал образцом того же Алфиери. А уже об односторонности и условности изображённых им характеров я и не говорю!..Пушкин театрально поклонился. Итак, он закончил вступление. Теперь он качнёт чтение. Пущин зааплодировал.
— Не сразу далось начало, — сказал Пушкин. — Однако это: «Как думаешь, чем кончится тревога?» — хорошо, потому что сразу ощущение тревожных событий.
Каждую сцену он сопровождал комментариями. Шуйский[152]
— вот удивительный характер! О нём одном можно написать целую пьесу. Но особенно дорога ему в трагедии народные сцены, потому что народ у него не просто пассивная масса, нет, народ — истинное действующее лицо! И в дальнейшем развитии трагедии народ своим мнением определит развязку.Когда он читал сцену у Новодевичьего монастыря, Арина Родионовна, оставив вязанье, одобрительно закивала головой.
— Ишь, — сказала она. — Эвон!
Пушкин читал:
— Ишь, — опять сказала Арина Родионовна. — Эвон! Это по-нашенскому.
— Батюшки, — сказала Арина Родионовна, — да как же ты подлый народ-то наш знаешь! Господь ты мой...
Но вот сцена в келье Чудова монастыря.
Пущин заметил, что чтец как-то странно опустил плечи, сгорбился, даже затряс головой. Но он и предвидеть не мог, что друг его в это время чувствовал себя старым монахом-летописцем. Вдруг Пушкин замедлил чтение, начал даже запинаться, потом вовсе замолчал.
— Чего же ты? — спросил Пущин.
— Что-то не так, — пробормотал Пушкин.
Он схватил со стола перо, обмакнул его и, разбрызгивая чернила, поспешно сделал поправки, потому что монолог Пимена прерывался не в том месте и не теми словами.
Григорий восклицает: «Борис! Борис! всё пред тобой трепещет...» Нет, нужно было что-то менять, вычёркивать, переставлять...
— Ну, ты имеешь представление, — сказал Пушкин и отложил тетрадь.
— Почему же у тебя не рифмовано? — спросил Пущин. — Твои стихи всегда были сладкозвучны...
— Ведь это трагедия, Жанно, народная эпопея! Рылеев советует: пиши о Пскове. Да я не о Пскове пишу, а о России!
В это время со двора послышалось дребезжание колокольчика.
— Ах ты Господи! — вскричала Арина Родионовна. — Святой отец приехал!
— Какой такой? — удивился Пущин.
— Видишь ли, — объяснил Пушкин, — ведь я под духовным надзором игумена Святогорского монастыря. Так-то! — Вдруг ему в голову пришла забавная мысль. — Знаешь, давай-ка сделаем вид, будто мы читаем духовную книгу. — И он взял в руки потрёпанные Четьи-Минеи.