Что касается нашего друга Гарибальди, то в прошлом году я писал Дидье: «Я, право же, боюсь, как бы мой герой не полинял». Я не ошибся. Между нами говоря, он не из того теста, из которого сделаны поистине великие люди. Люди, возрождающие общество с помощью шпаги, не столь речисты. «Бог толкает меня», — говорил Аттила и шел вперед. Этот же, едва добравшись до какого-нибудь балкона, сразу начинает произносить речи, а любой листок бумаги побуждает его написать прокламацию. Это поэма Данте, оконченная Вьеннэ[158]
. Ради его [Гарибальди] доброго имени я хотел бы думать, что эта развязка была заранее обусловлена с Виктором-Эммануилом и что он сказал королю: «Я слишком много говорил. Я слишком много обещал. Я вынужден идти вперед. Арестуйте меня с оружием в руках, помешайте мне зайти еще дальше». Они дадут друг другу честноеУвы! Неблагодарность — распространенный порок. Народ Неаполя, забыв о щедрой помощи Александра Дюма, устроил демонстрацию перед его дворцом, выкрикивая: «Прочь, чужеземец! Дюма — в море!» Добрый великан залился слезами: «От Италии я не ждал такой неблагодарности». Но пять минут спустя вновь принялся философствовать. «Требовать от человеческой природы благодарности, — заявил он, — все равно, что пытаться заставить волка стать травоядным». После того как Гарибальди передал Неаполь и Сицилию Виктору-Эммануилу II, Дюма установил, что в окружении короля не видно ни одной красной рубашки. Те, чьими руками все было сделано, оказались не в чести. Так бывает всегда.
В октябре 1862 года Дюма начал соблазнять другой проект — грандиозный и химерический. Некий князь Скандербег, президент Греко-Албанской хунты, написал ему из Лондона, прося его сделать для Афин и Константинополя то же, что он сделал для Палермо и Неаполя. Речь шла всего-навсего о том, чтобы изгнать турок из Европы. Дюма предоставил в распоряжение «Девятого крестового похода» свою шхуну «Эмма» и те деньги, которые у него еще оставались.
Взамен он был произведен в чин «суперинтенданта военных складов христианской армии Востока». Титул столь же лестный, сколь эфемерный, ибо князь Скандербег оказался обыкновенным жуликом.
Максим дю Кан, гостивший в то время у Дюма в палаццо Чьятамоне, восхищался наивным долготерпением этого по-детски добродушного геркулеса, его неизменно улыбающимся лицом, его большой головой, увенчанной копной курчавых седеющих волос. Он продолжал раскопки в Помпее. «Вот увидите, — заверял он Максима дю Кана, — что мы там найдем. Ударом заступа мы извлечем из мрака всю античность». Но в конце концов и он устал. Гарибальди уехал из Неаполя; местные жители не простили Дюма его благодеяний. Он решил вернуться в Париж. Несмотря на все ее фокусы, Франция вовсе не так уж плоха. Сойдя с поезда в десять часов вечера, после недельного путешествия, Дюма попросил сына отвезти его в Нейи, к их другу поэту Теофилю Готье.
— Но, папа, уже поздно, и ты ведь устал с дороги!
— Кто, я? Я свеж, как роза.
Готье уже спал. Дюма принялся громко звать его. Добряк Тео показался в окне и запротестовал.