Я читал и перечитывал Вашу пьесу и все же не знал ее, ибо как нельзя более верно, что подлинные драматические произведения родятся только в свете рампы! Рукопись очаровала меня; спектакль потряс. Эта Декле — я видел ее впервые — вначале показалась мне уродливой, худой, вульгарной, а голос ее — сиплым; но через несколько минут это была уже не она, а нечто в тысячу раз более значительное и прекрасное — Ваша пьеса в сером платье…
Моя жена и я были одни в ложе бенуара; как эгоисты, мы не хотели делиться впечатлениями от такого спектакля с людьми равнодушными. Мы вышли из театра ошеломленные. Алекс сказала: «Твой друг устроил бал на полторы тысячи человек на туго натянутом канате, — я спрашиваю себя, каким чудом мы все не сломали себе шею; но это не имеет значения — я довольна, что пошла туда». Что касается меня, то я пока еще не рассуждаю и не размышляю; мне кажется, что на меня хлынул целый поток мыслей, что я попал в водоворот и опомнюсь не сразу. В ожидании этой минуты я наслаждаюсь вполне бескорыстной радостью, какую испытывает всякий честный человек, встретив личность более значительную, чем он сам, более значительную, чем все остальные, — совершенный ум, который природа творит один раз в пятьдесят лет…»
Это письмо характерно: в 1871 году Дюма-сын считался непогрешимым. У него самого было ощущение, что он выполняет некую священную миссию. Модной тогда художнице Мадлен Лемэр, которая попусту растрачивала силы своей души, он с невероятной суровостью писал: