Утром 5 марта в Ясную Поляну пришли колонны рабочих Косогорского металлургического завода. Это событие осветила в письме Татьяна Львовна. Она сообщила о стихийном собрании в усадьбе, о речи матери, поставленной митингующими на табурет, чтобы ее увидели и услышали собравшиеся, о всеобщем порыве идти к могиле Толстого: «…мы по страшным сугробам, по неистовой метели, при лютом морозе – утром было –20o
– все пошли на могилу. Люди шли по пояс в снегу, были девицы в мелких калошах на туфельки. Но все пёрли против бешеной метели. На могиле пели „Вечную память“, благодарили Толстого за то, что он сделал в пользу свободы, потом „снимались“ и вернулись к дому за путеводителями по Ясной Поляне, которых раскупили с полсотни»[1088].В толстовской перспективе Татьяна Львовна определила свою позицию и, как показали дальнейшие события, во многом была права:
«У меня к этой революции чувство двоякое. Конечно, нельзя не радоваться тому, что теперь слово будет свободнее, что всякий плохой правитель легко может быть сменен, что пропасть бессмысленно и зловредно истраченного народного богатства будет сбережено, что теперь можно будет все отцовское печатать без страха цензуры, что можно будет писать и говорить за национализацию земли и единый налог и, может быть, даже против нелепого и губящего всякое улучшение подоходного налога.
Но есть еще власть. Есть накопление громадных богатств. Есть война и войско. И пока это есть, будут неравенство, ненависть, рабство, подкупы и всякая гадость. Будут те же аресты, перлюстрация, цензурные запрещения и пр.
Вот когда люди дорастут до того, что не нужна будет никакая власть, когда перекуются мечи на орала[1089]
, тогда можно будет заплакать от радости.Я понимаю, что это сразу произойти не может и что теперешняя революция есть этап и шаг в этом направлении. Потому я ее и приветствую. Но настоящая радость впереди. И если, как это более чем вероятно, я до нее не доживу, тем не менее я верю в наступление такого времени.
Самое лучшее в этой революции – это то, что она такая мирная. Это трогательно и показывает большой духовный рост русского народа. Наш отец всегда верил в русский народ, и, кто знает, не придется ли ему действительно показать пример другим народам?»[1090]
Революционное время ее не пугало – напротив, иногда заражало ощущением мощного обновления жизни. На эмоциональном подъеме Татьяна Львовна написала в дневнике: «Ах как нужно писать! Сколько происходит важного и интересного! Я каждый день браню себя за свою лень, неработоспособность, слабость или болезнь – уж не знаю что, – и все-таки выходит так, что к концу дня я не нахожу времени сделать десятой доли того, что хотела бы»[1091]
.Однако очень много тревожного и страшного происходило в то время. А. Н. Дунаеву, знакомому и единомышленнику отца, она сообщала: «За последние дни у нас в деревне в разное время увели пять лошадей. На шоссе ограбили и изнасиловали бабу, шедшую в Тулу с 400 рублями для покупки коровы. На шоссе зарезали мужика-сапожника, ехавшего в Тулу за товаром». Далее перечень происшествий был продолжен. В мужиках, к ее глубокому сожалению, «нынешние товарищи» возбуждают «низкие инстинкты, озлобление, ненависть и жадность». Татьяна Львовна была убеждена: предлагаемая «товарищами» свобода таковой не является. И вопрошала: «Помните, папа говорил, что свобода не может быть целью, а есть только последствие доброй и нравственной жизни?» Письмо было сопровождено удивительным по своему духу послесловием, очень точно передающим характер Татьяны Львовны как мудрого человека, ищущего в любой ситуации возможность для равновесия в восприятии и понимании событий, не теряющего надежду в людей и жизнь.
«Прибавлю вам еще вот что: что в минуты горя и отчаяния, а главное, осуждения к людям у меня иногда вдруг проходит по сердцу мягкая и радостная волна жалости и прощения к тем людям, которые „не ведают, что творят“. И становится ясно то, что люди, держанные поколениями в темноте и рабстве, не могут сразу ясно видеть.
Они не виноваты. Виноваты отчасти мы. И нам надо терпеливо и смиренно переживать теперешнее смутное время, греша как можно меньше злобой и осуждением.
Вероятно, когда-нибудь все „образуется“. Ни я, ни вы этого не увидим. Но внуки наши, может быть, дождутся…»[1092]