«…одна фраза меня так ужалила, что до сих пор от боли хочется бегать, стонать, убежать, спрятаться от нее. Это невыносимо. Что сделать против этого? У кого спросить, чем вылечить эту ужасную болезнь? Она пишет просто, что Маша часто бывает в „Малом Посреднике“ (они теперь разбились на два, и пока Поша[254]
в Костроме, там один Женя) и много разговаривает с Евгением Ивановичем. И такая злоба на Машу поднимается, что распирает все сердце, и больно, больно нестерпимо. Я думаю, что это не исключительно ревность к Евгению Ивановичу, потому что, когда она ходила к Леле Маклакову[255] и он по ночам ее провожал и когда целовалась с Петей или Зандером[256], – мне было так же тоскливо и больно. Но тут есть и страх за то, что она его увлечет.Хуже всего для меня то, что я не умею ответить себе чистую правду и, сколько себя ни спрашиваю, боюсь, что все-таки что-то скрывает и затуманивает мне мое настоящее отношение ко всему этому.
Хочу ли я, чтобы он видел во мне женщину и увлекался мной как женщиной? Иногда да, потому что я для него жалею и пугаюсь того, что я дурнею и старею. Иногда нет, напротив, боюсь страшно поймать в его взгляде что-нибудь не открытое, такое, что ему стыдно было бы признать.
Надо, чтобы я ожидала от него к себе такого отношения, как к Марье Александровне[257]
. Не говорю к папá, этого слишком много.Какой стыд, какая гадость, какая слабость! И это в 29 лет. Кабы меня высек кто-нибудь, обругал бы обидно, жестоко! Надо вырвать эту привязанность, но как? Это безумно, что я позволяю этому продолжаться, это все крепче в меня врастает и тем больнее будет это рвать. Хоть бы он правда влюбился в Машу, право, это легче было бы, чем этот периодический страх, который меня изводит. Я устала, измучилась, мне хочется что-то сбросить, скинуть с себя эту напряженность, которая меня утомила до последней степени. 〈…〉 Как трудно жить! Сколько надо терпения, напряжения, кротости, покорности, любви, чистоты, правдивости. Во мне ничего этого нет, есть только любовь к себе, которая всему этому противодействует»[258]
.Если у Татьяны и были причины ревновать Евгения, то не к сестре (сначала Евгению, по его же собственному признанию старшей дочери Толстого, нравилась Мария): молодой человек был влюбчив, и у него, по-видимому, в те же годы были любовные увлечения, помимо интереса к Марии и влюбленности в Татьяну; в семье Толстых об этом знали. Записи, сделанные Татьяной в апреле 1894 года, свидетельствуют, что ей было досадно вспоминать о своем раздражении в отношении сестры:
«С Машей у нас хорошо. И мне стыдно, что я о ней могла когда-нибудь дурно писать. Она гораздо лучше меня во многом и, кажется, больше меня любит, чем я ее (хотя иногда мне кажется обратное). Во всяком случае, она гораздо лучше и добрее ко мне относится, чем я к ней.
Надо отделаться от бессмысленного чувства соревнования с ней и стараться прощать ее влюбление и кокетство.
Самая трудная внутренняя моя работа теперь – это уметь стариться. Всякие глупые молодые мечты надо из себя убирать, и когда начинаешь этим заниматься, то видишь, сколько в себе этого хлама»[259]
.Любовь к Евгению была важным событием в жизни Татьяны Толстой. Выбор, который она должна была сделать, безусловно, носил этапный характер в ее судьбе.
Л. Н. Толстой рассматривал сложившуюся ситуацию по меньшей мере в трех планах. Первый из них был связан с движением к идеалу, путь к которому не мог не включать в себя сферу должного. Евгений Попов продвигался по дороге компромиссов между должным и личным благом, но в какие-то моменты она становилась слишком широкой, и прежде так или иначе связанное между собой расходилось по разные ее стороны, и одно уже противоречило другому. И в этом случае Евгений Попов представал перед Толстым в совершенно новом свете – как непоследовательный и лживый человек. Второй план предполагал выявление общего в истории двух молодых людей: дочери и Евгения. И этим общим, по Толстому, было исключительно любовное влечение.
И здесь Толстой поставил несколько «но». Если Татьяна была чистой и непорочной девушкой, то Евгений – опытным и любвеобильным мужчиной. Толстой не видел в Попове ничего, за что Татьяна могла бы полюбить его. Отец приписывал все происходящее с молодыми людьми чувственному наваждению. В дочери же выделил в качестве глубинного импульса – желание любить. Ситуацию в целом, по его мнению, осложняло то, что для Татьяны, в отличие или в большей степени, чем для Евгения, их любовные чувства, по образному выражению Толстого, были прикрыты своего рода
И Толстой занял жесткую позицию, решающую же роль в сложной любовной истории дочери сыграло его письмо к ней от 29 марта 1894 года: