Уже не просто плотью обрастает скелет романа, не мясом и не кожей, а шерстью и иглами, панцырем и чешуей. Тяжкие одежды! Доспехи! Тяжко движется действие, обремененное злобами дня. И, как это уже бывало в романах Лескова, центр тяжести все более уходит куда-то в сторону, в бок, и препятствия все более становятся внешними, это уже и не препятствия, это – «козни».
Чьи же?
Этим-то и мучается в «Божедомах» Савелий-протопоп. Повсюду ковы, сети, ехидство. В тяготе очес мы проспали пробуждение Руси, и вот она встала и бредет куда попало, и гласа нашего не слушает… От колдовства и ведовства поганского – да сразу к «шкелетам» – какое злодейское очарование! Да кому же это выгодно? Кто слагает цифровые универсалы на погубление Руси? Кто, темнолицый, понявший нас до обнажения, до шкелета, жаждет срама нашего и погибели? Рим! Мстительный Рим! О, великая махинация – заполонить Русь ее собственными глупцами, околдовать, оболванить, а потом и окатоличить! Нет, это не наше дело! Это не Алексий! Это Алоизий! Это Грубер с Лойолой! Боже, вразуми меня! – стонет протопоп и, увидев номер французской газеты «Union Chretienne», вопиет: пиши, друже! Пиши, витиеватый заграничник, свой Унион, а мы, простецы-гречкоеды, станем оплакивать великую
Вровень иглам конфессиональным жалят иглы литературные. Просит автор прощения у любителей картин с попами пьяными, завидущими, ненасытными и каверзными, а наши, увы, не таковы. А что вам, любители, надо, описано уже другими авторами, которые ели хлебы, собираемые с приходов их отцами, а потом воздвигли пяту на крохоборных кормильцев… Стрела – в Помяловского. Да только ли в него?
В чем я обманщик, в чем я тунеядец?! – подступает протопоп к своим обвинителям. – Мой брат был Ослябя, проливший кровь свою, а ты, глупец, меня называешь обманщиком? Ну, погоди же! Восстанет Минин! Препояшется мечом Пожарский! Соберется в тишине русский дух на решительную битву! Взывая к возмездию, самый
Помните сцену
Все это есть в «Божедомах» и всего этого не будет в «Соборянах». Уберет это Лесков, снимет, выбросит. Срежет иглы, снимет броню. И не потому, я думаю, что понудит его к тому Катков в «Русском вестнике». Давить-то тот будет, да не настолько. Лесков сам сбросит со своего романа вериги злободневности. Злоба дня меняется и стареет в одночасье, так что и сам Аввакум через некоторое время окажется в мыслях Лескова «интриганом», не говоря уже об антинигилистических страстях, которые выплеснутся в тот же «Русский вестник», в роман «На ножах» и потеряют цену. Нет, причины будут поглубже. Лесков поймет, что сама художественная его задача несоединима с тем дикообразным многоиглием, которое, по остроумному определению позднейшего исследователя, превращает роман в справочник. Лесков и по стилю «Божедомов» пройдется. Снимет нервную взвинченность, воспаленную экзальтацию.
Проводит он эти четыре года в отчаянной борьбе, далекой от «чистой литературы».
Крах «Литературной библиотеки» – в марте.
В апреле – письмо Страхову: нет ли «какой-нибудь работки?».
Отказ.
Письмо к Марко Вовчок, просьба погасить давний долг: «Я весьма нуждаюсь в деньгах».
Отказ.
Письмо в Москву, в «Русский вестник»: не прямо, а через знакомых предложен Каткову только что законченный очерк об Артуре Бенни. Странные для Лескова просительные интонации: «Будьте снисходительны… Согласен на всякие ваши редакторские сокращения, поправки и перемены… С почтением и преданностью…»
Отказ.