Рыхловатый по композиции и вместе с тем точный по рисунку, текст Писемского действительно «не сопротивляется» истолкованию и вправо, и влево: и в прекраснодушную мечтательность, и в жестокую сатиру. Однако с легкостью поддаваясь критической вспашке, этот пласт ни одною бороздою не изводится до корня, а сохраняет некий остаток, некий простодушно-повествовательный слой, открытый любой новой вспашке и готовый принести урожай новому сеятелю. Правда, чувствуя в глубине эту нетронутую основу, вы ее не можете определить, нащупать, упереться, как не можете «упереться» в небо, с которого сеется живительный дождик; это что-то природное, это глубь и хлябь, тут не знаешь, чего ждать. И даже того не знаешь: «слабость» ли это текста – зыблющаяся рыхлость его (Некрасов скучал!), или «второе дыхание», «второе зрение», глубоко соответствующее духовной органике автора и не соответствующее только нашим предвзятым ожиданиям?
Все главное дано «боковым зрением», все существенное возникает откуда-то «со стороны», «из-за спины», «из боковой кулисы», и тем неожиданнее бьет, хотя ты и ждешь чего-то в этом духе. После проникновенных монологов о судьбе Петра, измученного в семье отцом, начинается какой-то балаган: приходской праздник, парадный выезд («проехать и пофорсить»), водевильные накрахмаленные барышни Минодора и Нимфодора («Как здоровье вашей супруги?» – говорит одна; «Что вы теперь сочиняете?» – говорит другая), потом пьяное кураженье мужиков в кабаке. На этом балаганном фоне убийство происходит тоже как-то не всерьез: куражились, куражились, Пузич Петру плечо прокусил, Петр Пузича оземь головой хряснул. Фома Козырев, лакей при серебряных часах, так испугался, что вскочил на лошадь и плетью ее охаживает, удрать хочет, а мужики вокруг
Петру говорят: «Злодей, что ты наделал?» – А он смотрит на церковь и отвечает спокойно: «Давно уж, видно, мне дорога туда заказана».
Наконец, кто-то начинает выть об убитом. Следует реплика из толпы: «Чего ты надсаживаешься? Али родня?» – Какая-то сердобольная женщина объясняет: «Как не надсаживаться? Все человеческая душа, словно пробка, вылетела…» (Наконец-то! Сказано!) И тут же: «Пускай поревет: у баб слезы не купленные», – все опять тонет в веселом фарсе. Являются водевильные барышни, просят
Не над подобными ли оценками от души хохотал когда-то в Симбирске Павел Васильевич Анненков, отмечая здоровый физиологизм этого смеха и с облегчением думая, что в площадной веселости Писемского не чувствуется «затаенных слез»?
«Икс», «игрек», «зет»… Символы неизвестности в математике. Или нашего бессилия их познать?
Что-то мне невесело.
3. «Тысяча душ» умного человека
«Умный человек» – первоначальное название романа, которому суждено было остаться во мнении большинства лучшим романом Писемского. У нас есть основания вдуматься именно в первоначальное название.
«Тысяча душ» – название окончательное – образ совершенно ясный и вполне однозначный: это символ того могущества, без которого человек барахтается и тонет в трясине…
Кто тонет?
Умный человек… Тут мы уже и подходим к первой неясности. Что приходится