Ф.Достоевский начинает излагать содержание, попутно — и все в той же «коварной» манере — отмечая разнообразные удачи автора. В «запутанной и занимательной истории» о том, как «Ангел» был «выкраден обратно», он находит особенно выдающимися беседы раскольников об иконной живописи. «Это место серьезно хорошо, — хвалит Достоевский. — Лучшее во всем рассказе». Что же касается чудесного финала, то тут, — замечает Достоевский, — «автор не удержался и кончил повесть–довольно неловко».
Замечание вскользь: «К этим неловкостям г. Лесков способен^ вспомним только конец дьякона Ахиллы в его „Соборянах“…»
Вспомнили: «Поимка черта… чтобы мотивировать смерть от простуды…» Интонация, в какой это нам напоминают, знаменательна: это как бы само собой разумеется: Достоевский считает конец Ахиллы неловким, это «все помнят»… Косвенный знак, что он берет на себя полную ответственность за давешнюю рецензию на «Соборян».
Но это — кстати.
Далее следует рассуждение, чрезвычайно важное для главной позиции Достоевского: «Он (автор „Запечатленного ангела“.
Тут, конечно, не только интонация должна привести Лескова в ярость. Мы увидим далее, что именно замечание о чуде станет пунктом наибольшего полемического ожесточения обоих писателей. И не случайно. Здесь есть глубокая и существенная причина, хотя на поверхностный взгляд расхождение кажется пустячным и даже странным. В самом деле: Лесков, знаток «провинциальной тьмы», объясняет чудо элементарным физическим законом (бумажка отклеилась) — Достоевский же, возросший во всеоружии «светлых знаний», оскорблен таким сциентистским объяснением и внутренне склонен к чуду, хотя, как мы сейчас убедимся, не хочет в этом признаваться. Нет ли тут закономерности? Достоевский, всецело втянутый в ситуацию «культуры», ищет выхода в «безднах» и «пророчествах», в осознании чуда, тайны и авторитета. Лесков же, всецело погруженный в плоть, в реальную ткань и в конкретную «дурь» родного, допетровского, «докультурного», так сказать, народного слоя, — описывает этот слой как трезвый реалист и в чудесах не нуждается. Это–то расхождение и разводит так резко двух наших классиков. Вокруг этого–то пункта и начинается буря.
Легко заметить, что, излагая содержание лесковского рассказа, Достоевский, как и другие критики, выявляет в нем единственный аспект: столкновение «начальства» и «общества». Однако в отличие от других критиков, отпускавших по адресу начальства вполне символические и ни к чему не обязывающие либеральные вздохи, Достоевский мыслит очень цепко и очень точно. Его интересует во всей этой истории только один человек: православный архиерей. Тот самый, что отобрал у жандармов запечатленного ангела и поставил у себя в алтаре со словами: «Смятенный вид! Как ужасно его изнеявствили!»
Что же это такое! — возмущается Достоевский. «Архиерей, после такого неслыханного, всенародно–бесстыдного и самоуправного святотатства, которое позволил себе взяточник–чиновник… не в силах остановить (его. —
В сокрушении от изобличенной Лесковым слабости православного иерарха, Достоевский сравнивает последнего с лютеранским пастором — пастырь человек деловой, он «встает пораньше, с первыми птицами, и идет к народу…» «А наши священники? — горестно вопрошает Достоевский. — Что об них–то слышно?»