Но, несмотря ни на что, предвидя все мои новые муки, я решила ехать в Москву. Ждать мне здесь нечего, укрываться от Судьбы уже поздно, — она меня нашла и здесь, о «новой жизни» не странно ли было бы мне мечтать теперь? Здесь мне ужасно. Я совсем больна, я не «жалоблю» тебя — это правда; вспрыскиваю морфий, целые дни, не считая даже, сколько раз. Как только боль становится невыносимой… А боль не стихает. Умереть так, в Париже, мне страшно. Надя у меня расстроилась совсем, не ест, не спит, все время плачет, пугается припадков, я ее мучу невольно, но это невозможно, она может помешаться остро, ей до этого один шаг. Мне нужны сейчас доброта и ласка, в Москве есть простые люди, которые меня любят. Ведь ты же понимал, как ужасна здесь жизнь без жизни, без встреч, особенно для меня и особенно в том состоянии здоровья и души, какие сейчас. Там иногда увижу Сережу, буду плакать, а он будет гладить меня по голове своей большой доброй рукой. Не бойся, я тебе не помешаю. Стану ли я насильно врываться в твою жизнь, требовать, умолять… Для меня все кончено, мне погибать.
Прощай, Валерий. Не знаю, когда увидимся. Я думаю остановиться пока не в гостинице, а у знакомых. Буду искать какую-нибудь комнату, поселимся вдвоем с Надей, теперь она не хочет меня покидать и не говорит уже ни о лечебнице, ни о монастыре. Вот я иду в мою «новую» жизнь…
Валерий, подумай, а я еще в тех комнатах, где мы жили! Иногда безумно жду тебя — вот откроется дверь и войдешь. Висит твоя палочка в прихожей… Флакон с мылом на умывальнике, — забыл или оставил — не знаю. Я их целую и плачу. Я одна… А ты… а ты… Ах, нет у меня к тебе больше ни просьб, ни упреков. С последней покорностью отдаю мою жизнь и любовь, возьми их, погуби, если нужно, я только поцелую твои жестокие милые руки…
29 октября /11 ноября 1909 г. Париж.
…Уйдя от меня и внешне и внутренне, ты уже не можешь ни измерить его глубины, ни, может быть, даже представить и понять. Валерий, дорогой, чтоя должна сейчас испытывать на этой страшной теперь мне «те de laTerrasse», в стенах, которые слышали твои иные слова, клятвы и признания, которые запечатлели на себе в живых образах эти наши «шесть недель»? Я прощалась с тобой четырнадцать дней тому назад в Брюсселе… С тобой, близким и родным, а теперь со мной говорит враг, чужой, безучастный человек. Нет, ты, верно, действительно не понимаешь, что ты сделал с моей душой, не представляешь силы и жестокости этого нового удара. Ты уже и не видишь меня! Пишешь какому-то отвлеченному образу, который сейчас тебе мешает. Забываешь, что перед тобой живое тело и живая душа, и режешь их на куски. Словно неодушевленную вещь. Я вижу твое лицо… Страшное лицо прежних лет… Валерий, я же воскресила его! Ах, что ты говоришь в этой маленькой открытке! Что это значит: «Реши сама, как лучше нам поступить. Я твое решение приму». Отчего вместо этих темных, загадочных слов, которыми ты укрываешь твое истинное желание, не говоришь ты прямо, с благородной, смелой жестокостью: «Мне теперь нужно и хочется, чтобы тебя в Москве не было, ты мне теперь только мешаешь. Я бы хотел остаться с ней вдвоем. Останься в Париже или уезжай, если можешь, в Петербург». Зачем ты хочешь удержать меня в этом же Париже ложной надеждой «дай мне одуматься, опомниться»… Ты уже «одумался», ты решил, выбрал, сказал мне это окончательно в твоем «откровенном письме» и подтвердил телеграммой. Отчего не можешь ты меня отвергнуть прямо, просто, не укрывая этого желания, а прибегаешь к окольным путям, недостойным нас обоих? Ты обижаешь меня, Валерий! Кроме горя, большого неутешного горя, ты больно колешь мою гордость твоим обращением со мной — неискренним, не простым, невыносимым после нашей близости во всем. В моем вчерашнем письме я написала тебе много, мне казалось, — все, что могу я сказать. Милый мой, невольно говорю я тебе, в ответ на жестокость, жестокие и страшные слова. Но не думай, не думай, что есть в моих чувствах хоть тень злобы или вражды. Я очень изменилась, Валерий. Что-то упрямое, прежде враждебное тебе даже в самые лучшие наши часы, — сломалось, растаяло и исчезло совсем в эти дни моего недолгого счастья. Ты ушел… Но все равно я теперь не изменюсь еще раз. Смотри, — ведь ты обидел меня смертельно, я едва дышу и жива от горя, но не могу ни на один миг, как прежде, отнестись к тебе злобно и враждебно. И когда ты встаешь передо мной вооруженным врагом и спешишь запереть все прежде открытые двери, мне хочется броситься к тебе со словами: «Валерий мой, Валерий, опомнись!