— «Мыслитель»! — передразнил Шпак. — Мыслывець — это охотник, а там було напысано прызвище, фамилия, ну як у вас Охотников, напрыклад.
Бубнов слушал замечание Шпака, затаив в глазах ехидных чертенят.
— «Наприклад». Откуда ж я знаю: охотник он или пчеловод? Ведь я украинцем и в детстве никогда не был.
— А чому ж я розумию по-российски? — не унимался Шпак.
— Потому и разумеешь, что я на понятном языке говорю, а ты коверкаешь зачем-то слова: жена — жинка, муж — человек, а бумага — папир. Ну? «Папир» — это ж по-немецки?
— У нас е и «бамага». Ты ж истории не знаешь, — упрекнул Бубнова Шпак. — Шо Украина, шо Билоруссия, шо Россия — то все одно, один народ, браты родные. Самая найпершая Русь яка була? Киевская!
— Значит, ты больший русак, чем я! — восклицает Бубнов и привлекает к себе Шпака.
— А ты как думал? А то — «папир», «папир». Дался тебе той папир.
— Да ты не сердись: я ж шуткую, разве не видишь? — говорит Бубнов.
— Так и я ж шутю, — вторит ему Шпак и хохочет.
— Эх, перебил рассказ, Шпак! — досадует ефрейтор. — На чем я остановился? Да… Ну, заходим. Только на порог, а навстречу старуха — злая, как баба-яга из кино «Василиса Прекрасная», сразу нам предъявляет ультиматум: «Чого вам треба?» — «Да так, говорю, просто зашли… водички попить, а то кушать охота, да и переночевать негде». — «Скильки вас буде, хоч бы одну ночку без вас обойтись… Надоели». — «Да, говорю, бабушка, надоело под самую завязку. Но ничего не поделаешь — надо! Фрицев уже немного осталось, добьем и по домам». — «Та дай бог, шоб уже вы скорей кончали да вертались до дому». — «Да, говорю, по дому соскучились… Так где у вас водичка?» — «Оно стоить…» Старуха вроде обмякла немного. Зашли мы в хату, пригубили по очереди кружку, сели на лавку. В хате чистенько, свежей травкой присыпано. На стенах фотографии висят.
Набор баек у Бубнова был известный, нового он пока ничего не рассказал, но солдаты слушали от нечего делать, улыбались, будто сами не переживали подобного. «Сейчас, наверное, древнюю сказку о том, как солдат из топора суп варил, себе присвоит. Или переиначит как-нибудь…» — подумал Гурин и съехидничал:
— И тут ты попросил у старухи топор, чтобы сварить из него суп?
— Нет. Ты слушай. Вижу: на одной карточке парень в красноармейской форме. Подошел и говорю: «Эх, бедолага, тоже, наверное, где-то пить просит, а сам голодный!..» А бабка услышала и в слезы. Парень-то этот ее сын, еще до войны взят в армию, и она не знает, где он. Эх, думаю, пересолил: на больную рану соли насыпал. Надо уходить. Киваю ребятам: «Попили, хлопцы, пошли дальше». А ей: «Спасибо, мамаша, за водичку». — «Куды ж вы? Шо у мене, хата не така, як у людей?» Ну, короче, остались мы, а мне все стыдно было ей в глаза глядеть.
— История скорее грустная, чем смешная, — сказал Григоренков.
— Ну, а я о чем? — удивился Бубнов. — Привыкли, что я всё хохмы рассказываю. А вообще-то я человек серьезный. Сегодня, например, безо всяких там хитростей по «бабушкиному аттестату» получил сполна, и даже доппаек. — Он похлопал по вещмешку — Хлебушек, сальце. Ну где же наш старшой?
— Идет…
Все оглянулись. Сержант выбежал со двора — шапку на ходу поправляет, торопится. Подошел, смущенно улыбнулся, вытер губы, удивился:
— О, уже все собрались? Ну, народ дисциплинированный! Слушайте, а может, еще денек тут поживем? Куда спешить? Уж очень мне эта деревня понравилась.
— Так мы до госпиталя не доберемся, — возразил Григоренков. — Да и неудобно возвращаться.
— Верно, неудобно, — поддержали учителя и другие.
Сержант с тоской оглянулся на гостеприимную хату, вздохнул и нехотя поплелся вслед за своей командой.
Так они шли от села к селу. Но не все села были столь гостеприимны и хлебосольны, как первое, многие были разорены войной, разграблены оккупантами, и тогда раненым приходилось делиться с хозяевами своим солдатским пайком.
На четвертый день солдаты начали менять вещи на продукты. Сменял и Гурин свою телогрейку на кусок сала и полбуханки хлеба. Он знал, что это преступление, но голод — не тетка. Да и жарко было уже тащить на себе телогрейку и шинель.
На пятый день взбунтовался Григоренков, предъявил сержанту ультиматум:
— Вот что, сержант: или будем идти как следует, или отдай наши документы, а сам оставайся, приставай к любой тетке и живи.
— Ты что, отец, бунтовать? Это тебе не в колхозе, — насупился Кропоткин. — И что ты рвешься в тот госпиталь? Или тебя там ждет кто-то — так ты скажи прямо. Там же хуже, чем в санбате: жрать нечего.
— У меня рана загнивает и повязка, вся сползла. Может заражение получиться, а я буду тут с тобой по хатам милостыню выпрашивать.
— Вот беда с этими стариками, — Кропоткин сплюнул с досады. — Ладно, пошли.
Но у первой же встретившейся войсковой части он упросил командира, чтобы их врач или санитар сделал перевязку Григоренкову. И конечно же ему не отказали, — врач наложил новую повязку и даже похвалил рану: «На зажив пошла».
— Ну, вот видишь, а ты, дура, боялась, — упрекнул Кропоткин Григоренкова.