Но начало оказалось дурным: они плохо понимали друг друга, он думал, что ей с ним скучно, она обижалась, что он как будто избегает ее, в ночных объятиях не ощущалось, что слияние тел - продолжение душевного слияния, как она о том мечтала, - и в то же время, по неопытности, она не была вполне уверена, всё ли обстоит так, как надо или же она права и что-то неладно. Она любила его, и эта формула нисколько не хуже других для счастливого брака. Но она вскоре открыла, до чего она была стеснена в проявлениях своей любви. Любить оказалось не так просто, как она предполагала, и для удачи совместной жизни требовались благоприятные условия и спокойная обстановка.
Через месяц после брака Анна Григорьевна пришла в полуистерическое состояние. Как раз в это время, ранней весной, зашли разговоры о том, чтобы снять на лето большую дачу и поселиться там со всеми родственниками. Анна Григорьевна от такой перспективы разразилась слезами и объяснила мужу, что она несчастна и что им необходимо уехать заграницу, для спасения их любви.
Достоевский был искренне поражен. Он и сам знал, что семейного счастья, как оно ему грезилось в идиллические недели обручения, никак не выходит, что в доме бестолочь и напряженная атмосфера, что он едва видится с женой и у них нет даже той душевной близости, какая создалась при диктовке "Игрока". Но он просто не отдавал себе отчета, до чего критическим могло стать такое положение: для ясновидца и знатока человеческой души, он в личной жизни часто обнаруживал удивительную слепоту и глухоту. Ни он, ни она не сумели организовать совместного существования, он - по {238} отсутствию к этому таланта и по привычкам рассеянного, одинокого человека, так погруженного в свой труд и свои мысли, что он не замечает окружающего, она - по неумению и робости, по молодости и детскому тщеславию.
Проект заграничной поездки очень понравился Достоевскому: она давала ему возможность хоть на несколько месяцев отделаться от кредиторов, преследовавших его по пятам, и кроме того, он надеялся, что в Европе у него лучше пойдет работа, да и жизнь там была дешевле, чем в Петербурге. Но для путешествия необходимо было получить новый аванс в "Русском Вестнике", и Достоевский отправился для этой цели в Москву и взял с собой жену. Паша, брат Николай и Эмилия Федоровна с детьми, зная, что он едет за деньгами, не возражали против его отъезда в Москву: о заграничных планах они еще ничего не знали.
В Москве Анну Григорьевну ждали новые испытания: в семье Ивановой, сестры Достоевского, ее приняли враждебно. Вера Михайловна Иванова ведь хотела чтоб брат ее женился на Елене Павловне. Последняя, еще в декабре 1866 г., увидев его, сказала: "Вот видите, как хорошо, что я не дала вам решительного ответа". Это очень обрадовало Достоевского и сняло с него чувство вины, ведь ему всё казалось, что он связал ее своим предложением.
Оппозиция Ивановых, однако, вскоре рассеялась: они думали, что жена Федора Михайловича стриженая и ученая нигилистка в очках, а тут приехала скромная молоденькая женщина, почти девочка, не питавшая никаких агрессивных намерений, всех боявшаяся и явно обожавшая мужа. Ивановы смягчились и приняли в свое лоно новую родственницу.
Вторым мученьем оказалась ревность Достоевского: он устраивал жене сцены по самому пустяшному поводу. Они вернулись от тех же Ивановых, и он {239} тотчас же стал обвинять ее в том, что она бездушная кокетка и весь вечер любезничала с соседом, терзая этим мужа. Она попробовала оправдываться, но он, забыв, что они в гостинице, закричал во весь голос, лицо его перекосилось, он был страшен, она испугалась, что он убьет или прибьет ее, и залилась слезами. Тогда только он опомнился, стал целовать ей руки, сам заплакал и признался в своей чудовищной ревности. После этой ночной сцены она дала себе слово "беречь его от подобных тяжелых впечатлений". Это очень для нее характерно: у нее нет возмущения против его несправедливых, фантастических упреков, она не спорит с ним, и прежде всего думает не о себе, а о нем, о его чувствах и спокойствии.
Ревность его была очень показательна. Он не устраивал сцен ревности Марье Димитриевне или Аполлинарии, хотя оснований для этого было неизмеримо больше. Конечно, он жестоко ревновал их и страдал из-за этого, но ревности своей не выказывал - потому ли, что не осмеливался, потому ли, что знал всё равно обвинения ни к чему не приведут. Во всяком случае он сдерживался.
С Анной Григорьевной он был самим собой без утайки и усилия, без всяких тормозов, и в этом было для него облегчающее ощущение свободы и естественности. Он мог позволить себе поступать так, как чувствовал, - а значит и быть ревнивым, и проявлять ревность с тем неистовством, каким отличались все его эмоциональные взрывы. Но возможно также, что опыт прошлого усилил его подозрительность.