Он почти намеренно жил вне действительной жизни, словно боясь, что соприкосновение обоих миров — внешнего и его собственного — должно причинить ему боль. По вечерам, уже утомившись к восьми часам, он ложился в постель, спал четыре часа, и, по его просьбе, в полночь его будили. Когда шумный Париж закрывал свои огненные глаза, когда темнота опускалась на шум улиц, внешний мир исчезал — тогда начинал возникать его собственный мир, он возводил его рядом с тем другим миром и из его же расчлененных элементов, часами находясь в лихорадочном возбуждении, непрерывно подстегивая утомленные чувства черным кофе. Так работал он по десять, двенадцать, иногда даже по восемнадцать часов, пока что-нибудь не вырывало его из мира фантазии и не возвращало к действительности. В эти секунды пробуждения у него бывал, наверное, тот взгляд, что схватил Роден[15], — взгляд, в котором выражен испуг внезапного падения с заоблачных высот в забытую действительность, ужасающе титанический и почти кричащий взгляд, и та же рука, натягивающая одежду на озябшие плечи, порывистое движение неожиданно разбуженного человека, лунатика, которого грубо окликнули по имени. Ни у кого из писателей интенсивность самозабвенного погружения в творчество не достигала такой высокой степени, ни у одного из них не была столь сильной вера в собственные грезы, и ничье воображение не приближалось так близко к галлюцинации, к самообману. Он не всегда умел сразу выключать свое творческое волнение, застопорив его как машину, остановив рывком могучее вращение маховика, не всегда мог отличить отражение от действительности, провести четкую линию, разделяющую два мира.