— Сильно льет, Алексеич?
— Сейчас помалу. Я спиной держу.
— Так, — сказал «дед». — Затычку изображаешь? Ну, потерпи, милый. Да поберегись — шов дышит, может тебя защемить.
— Ага, спасибо.
"Дед" вылез, закрыл люковину. Опять мне стало страшно. Но там уже какая-то беготня пошла. Пробили водяную тревогу — протяжными гудками и колоколом. Вся палуба загремела от беготни. А я уж совсем закоченел, уже под куртку просочилось до плеч, и локти сплошь избило.
Кто-то опять люковину отдраил:
— Сень, жив там?
Шурка Чмырев.
— Жив. Но бедствую.
— Хреново, значит, тебе живется? Курить небось охота?
Вот, самый верный вопрос задал человек. А я и не знал, отчего мне так хреново.
— Сейчас покуришь. Смена тебе идет.
Шурка спрыгнул в воду и охнул. За ним еще кто-то. Вытащили несколько бочек из переборки, пошвыряли в воду. Кто-то начал ко мне протискиваться.
— Сень, ты там особенно не расстраивайся, ладно? Все починим, все наладим… — это Серега Фирстов. — Э, ты там не молчи. Нам твой голос очень необходим, Сеня.
— Ладно, ползи давай. У меня уже язык к зубам примерз. А он все полз да полз и расспрашивал:
— И чего это ты сюда забрался? Удивляюсь я, как ты только такие места находишь?
Сто лет он ко мне полз. Но, правда, ему тоже нелегко приходилось. Он языком-то молол, а сам бочки из-под себя выбирал и подавал назад Шурке.
Дополз наконец, ткнулся мне головой в зубы.
— Извини, Сень. Как твое мнение, полчаса выдержу?
— Я час сидел, не умер.
— Какой час? Полбобины только успели прокрутить. Еще одно столетие он бочки раздвигал. Потом закурить решил, сделал пару затяжек и сунул мне в рот.
— Давай отвались.
Борт поднялся, и вода схлынула, и я тогда отодвинулся от дыры. Серега упал на нее спиной. Потом борт пошел вниз.
— Ой, — говорит он, — холодно!
— А ты думал.
— Рокан прожигает. Ну, Сень, ты озверел! Придумал чего — дыры задницей затыкать. Это же нам никаких задниц не хватит, придется из-за границы выписывать. Ты б мне подстелил чего-нибудь…
— Что я тебе подстелю?
— А в чем ты сидел? — Он протянул руку и нашарил куртку. — Во, курта своего подстели…
Тут-то я и призадумался.
Мне не куртки было жалко, с ней-то чего могло случиться. Но в ней еще письма были, от Лили. И последнее и те, что она мне в прошлые рейсы присылала. Письма она любила писать, это просто редкость в наше время, и большие, подробные. Я их каждое раз по двадцать читал, все протер на сгибах. И даже сейчас я их помню, когда от них ничего не осталось. Вот, например, такое место: "Ты гораздо больше предполагаешь во мне, чем есть на самом деле. Я обыкновенная, душой давно очерствевшая, пошлая, с одной мечтой как-нибудь сносно выйти замуж, нарожать детей и успокоиться. Почему я тебе кажусь загадкой — это так просто объясняется!.. Мы все — дети тревоги, что-то в нас все время мечется, стонет, меняется. Но больше всего нам хочется успокоиться, на чем-то остановиться душой, и мы не знаем, что, как только мы этого достигнем, прибьемся к какому-то берегу, нас уже не будет, а будут довольно-таки твердолобые обыватели. Ты — совсем другое…" Ну, и дальше — про то, что она во мне увидела, чем я ее поразил в первую нашу встречу. Может, на самом деле ничего этого и не было во мне, я во всяком случае не замечал, но читать интересно было, никто до нее со мной так не говорил. И может быть, никто никогда так не напишет мне. И даже когда почувствовалось, что расходимся в общем и целом, — там, на "Федоре", — я все же решил эти письма сохранить. Где ж было знать, что теперь придется их в кулаке переть через залитый трюм. А не вынуть их, оставить в куртке… Не в том дело, что Серега мог их там нащупать, а просто — суеверие, понимаете? Как будто что-то случилось бы с ними, вот я такой толчок почувствовал в душе.
— Чего ты? — спросил Серега. — Куртку жалеешь? Не жалей. Мы, может, вообще отсюда не выберемся.
— Брось, не паникуй.
— Да я-то чувствую.
Я снял куртку, сложил ее внутрь подкладкой. Серега отодвинулся, и мы ее затолкали в шов.
— Теперь порядок. Иди грейся, Шурку через полчасика пришли.
Я выполз и тут вспомнил про Фомку. Нельзя птицу в мокром трюме оставлять, мало ли что дальше будет.
Фомка сидел тихо в гнездышке, совсем сухой, но в руки сразу пошел, как я только позвал его: "Фомка, Фомка". И пока я лез по скобам, он весь распластался у меня на ладони, свесил больное крыло. Я хотел его в кубрик отнести, но вдруг он спрыгнул и побежал от меня, вскочил на планшир. Сидел на нем нахохленный, отставив крыло.
— Ну что, Фомка, — сказал я ему, — иди, штормуйся, как можешь.
Волна накатила, захлестнула планшир, а когда схлынула — Фомки уже не было. Я испугался, пробрался к фальшборту. Фомка лежал на крутой волне, сложив крылышки, клювом и грудкой к ветру — как настоящий моряк. Все-таки он выбрал штормящее море, а не трюм, где ему и сытно было, и тепло. Плохи, должно быть, наши дела, я подумал. Потом заряд налетел, и больше я Фомки не видел.
Под кухтыльником кто-то отвязывал помпу, тащили шланги. Я в гальюне напялил чей-то рокан, выскочил им помогать. Шурка тут был. Васька Буров и Алик.
— А где ж другие?