"Отпирай скорее!" - велел я жене и, едва ступив на порог, бросил к ее ногам суму с одеждой.
"Когда же ты успел столько награбить?" - удивилась она и схватила суму. Сгорая от нетерпения увидеть, что в ней, она разорвала шнурки - там оказалось двенадцать роскошных одежд. Шелковое кимоно, затканное узором из алых цветов и зеленых листьев, и алые хакама источали такой сильный аромат, что прохожие с удивлением замедляли шаг перед нашим домом. Наверное, даже люди в соседних домах ощутили это благоухание.
Жена была вне себя от восторга. Недолго думая, она надела нижнее косодэ убитой и сказала:
"Еще ни разу в жизни не доводилось мне красоваться в таком наряде. Видать, дама, с которой ты его снял, совсем молоденькая. Интересно, сколько ей лет?"
Решив, что жена спрашивает из жалости, я отвечал:
"В темноте было трудно разглядеть, но, скорее всего, ей лет восемнадцать или девятнадцать. Во всяком случае, не больше двадцати".
"Так я и подумала", - воскликнула жена и, ничего не объясняя, выбежала из дома.
Прошло немало времени, прежде чем она воротилась.
"Ишь до чего ты великодушен, - бросила она мне, - прямо как князь какой-то. Коли решился на черное дело, так надо было извлечь из него всю пользу. Я сейчас бегала на дорогу, чтобы отрезать волосы у той красотки. Мои-то никуда не годятся, а из этих я сделаю себе парик. Да, такие волосы я не променяла бы даже на шелковое косодэ".
С этими словами жена плеснула в миску горячей воды, вымыла в ней отрезанные волосы и повесила их сушить.
"Теперь у меня есть все, о чем только может мечтать женщина!" приговаривала она и при этом едва не приплясывала от радости.
Я глядел на жену, и душу мою переполнял стыд. Коль скоро мне довелось родиться на свет человеком, значит, я заслужил это в прежней жизни деяниями, угодными Будде. Сподобившись такого редкого счастья, я мог бы если уж не стать праведником, идущим стезею Будды, то по меньшей мере жить в согласии с человеческими законами. Но нет - я стал злодеем. Днем и ночью я помышлял только об одном - как убивать и грабить людей. Рано или поздно меня настигнет возмездие, и я буду ввергнут в ад. Так неужто я стану множить свои грехи, влача жалкое существование и забывая о том, что все вокруг тщета и тлен? При одной этой мысли я испытывал к себе невыразимое отвращение.
А чего стоило мне увидеть бессердечие жены! Как только мог я связать судьбу с этой женщиной и так долго делить с ней ложе?! Теперь, когда мне открылась вся ее низость, я горько сокрушался о том, что ради нее лишил жизни прекрасную молодую женщину. Жалость и раскаяние терзали мне душу. Но я понял, что греха этого не искупить никакими слезами. И тогда я решил обрить голову, чтобы посвятить остаток дней молитвам за упокой души загубленной мной женщины и поискам спасения.
Той же ночью я отправился в Итидзё-Китакодзи к Преподобному Гэнъэ и сделался его учеником. Получив монашеское имя Гэнтику, я поселился на этой горе...
- Я понимаю, как глубоко вы должны меня ненавидеть, - продолжал Гэнтику, повернувшись к Касуе. - Убейте же меня. Я не стану просить пощады, даже если вы решите разрубить меня на кусочки. Правда, пролив мою кровь, вы воздвигнете преграду на пути госпожи Оноэ к обретению вечного блаженства. Клянусь Тремя Сокровищами19, я говорю это не потому, что мне жаль расставаться с жизнью. Я рассказал вам все, и теперь вы вольны поступить со мною, как вам будет угодно. - И утер слезы рукавом своей рясы.
Тогда Касуя молвил:
- Даже если бы на стезю веры вас привела другая причина, разве мог бы я ненавидеть своего собрата? Но раз уж события, решившие вашу судьбу, связаны с госпожой Оноэ, я и подавно не могу питать к вам вражды. Не иначе как госпожа Оноэ -воплощение бодхисаттвы, явившегося в этот мир в облике женщины, дабы спасти наши заблудшие души. Теперь, когда я знаю о ее великом милосердии, мне тем более трудно позабыть прошлое. Ведь не будь того, что было, разве отреклись бы мы от суетного мира и стали монахами? Мы с вами удостоились ни с чем не сравнимой благодати, и пусть это послужит нам утешением в скорби. Как я рад, что отныне обрел в вас брата!
С этими словами Касуя увлажнил слезами рукав своей рясы.
Наконец настал черед третьего монаха приступить к своей исповеди. Был он уже в преклонном возрасте, одет в ветхую рясу с широким оплечьем и беспрестанно повторял про себя молитвы. Морщинистое лицо его было черно, должно быть, долгие годы провел он в скитаниях, и вид имел до крайности изможденный. И все-таки, глядя на него, можно было сразу сказать, что человек этот не простого звания. Все это время он сидел, полузакрыв глаза и, казалось, погрузившись в дремоту.
- Теперь ваш черед рассказывать, - принялись тормошить его собратья, и тогда он молвил: