И Вис на мгновение заподозрил, что эту его смелую мысль у него давно уже выудили. Он сказал: “На три песеты истории”, он, мечтательный персонаж, попавший в мир взрослых людей из царства неземных радостей и шоколадных медалей в серебряной фольге, он сказал это для себя, наполовину в шутку, и думал, что никто его сразу не поймет, но оказалось, что он еще только шел в прошлое, а эти местные жители уже возвращались оттуда и размышляли лишь о том, кого из сограждан надо навестить в первую очередь, того, другого или третьего, каждый высказывал свое мнение, а старик слушал, все они уже знали про картину и запрятанный в ней сверток, вдоволь насмотрелись на три песеты своего аюнтамьенто, прибывшие из Лондона, и каждый из них сообщил о том, что Хасинто Родеро расстреляли, а каким хорошим алькальдом он был! — из всех присутствующих по-настоящему знать Родеро мог только старый Франсиско, остальные лишь могли его видеть в детстве, а оба Антонио и этого не могли, потому что появились на свет гораздо позже, старик глядел в землю и слушал, как они вспоминают
другого расстрелянного — Железную Руку — и его жену Хосефу Вильяр, которая давно уже умерла, нет, в Мадриде она никогда не жила, стало быть, картину — судя по всему, принадлежавшую ей, кому же еще — кто-то увез из Кастельяра, цыгане или кто там еще, и она попала в Мадрид, и надо же так случиться, через столько лет вы на нее натыкаетесь и увозите в Лондон, — они переходили от воспоминания к воспоминанию, называли других расстрелянных из своего городка, один говорил: всего их было человек тридцать, — другой: нет, к ним надо добавить еще не меньше десяти человек, которых замучили пытками в тюрьме, — а третий: нет, всего их было не сорок, а не меньше пятидесяти, — и Франсиско возражал: нет, не больше сорока, кому ты говоришь. И еще рассказали, что в отличие от Хасинто Родеро с остальными двумя, чьи подписи стояли на песетах, ничего не случилось, потому что сеньор Ойа был правый, а сеньор Зулоага — иностранец, приехавший из Южной Америки, что могло с ними случиться, — и Вису не понадобилось рекомендательное письмо, которое Бофаруль написал своим друзьям-социалистам, можете не беспокоиться, нам обо всем написали, и Вис поглядывал на портрет Пабло Иглесиаса, точь-в-точь такой же, как в доме алькальдессы в Бадалоне, и на групповую фотографию, где алькальдесса была запечатлена вместе с подругами по заключению, ее он тоже видел в Бадалоне, и голова у Виса шла кругом, ему казалось, что он парит в воздухе, от всего отрешившийся и в то же время готовый ухватить каждую мелочь, каждую подробность, лицо его горело от сухого холодного воздуха — готов спорить, я немного загорел, и пульс у меня — не знаю, сколько там ударов в минуту, — а перед его мысленным взором с молниеносной быстротой мелькали оливковые рощи, которые он видел по пути из Вильякаррильо в Кастельяр. В машине сидели только Бла и он, Бофаруль предпочел остаться в Вильякаррильо (“Хочу осмотреть тут все как следует… Вы не возражаете?”, и Вис представлял себе долговязую фигуру друга на пустынных улочках, он слушает их тишину и открывает или придумывает грустные истории), Кандидо и Кандида тоже пожелали остаться, вспомнить старые времена со старыми друзьями. Так они ему сказали. Чтобы не тратить попусту время. Бла и Вис наскоро перекусили в таверне, пока ее владелец вызывал такси, в городке их было немного. И вот мимо них понеслись оливковые рощи. Только они, ничего другого не было. С каких времен существовала эта залитая солнцем бесконечная, слегка холмистая равнина? И когда она окружила их? Она их окутала, вобрала в себя. В голову лезли стихи, обрывки песен, что-то будившие в душе. Машина мчалась, огибая холмы, ныряя в лощины. День клонился к вечеру, и солнце падало на серебро олив мягко, не вспыхивая и не сверкая — ведь листья олив матовые, — так что в роще возникала лишь игра теней и солнечных пятен. Рощи тянулись до горизонта, перемежаясь светлыми полями, деревья отбрасывали на землю одинаковые круглые тени, и казалось, что ты смотришь на географическую карту, лишенную перспективы и глубины: самые далекие горизонты кажутся близкими. Должно быть, именно серебро олив в игре теней и солнечных пятен пробудило тихую радость: придет тот день, он уже недалек, рощи залиты солнцем, и песня замирает вдали, будто ее унес, напевая, одинокий путник, который виден там далеко-далеко. А внизу — зажатые холмами красные воды Гуадалимара, смотри-ка — Гуадалимар, а Бла сказала: ее еще называют Калорао[44]. И вот, когда песня замерла вдали, ты услышал стихи: все торопливо / к солнцу и ветру/ на сбор оливы. Чьи они? Да одного республиканского солдата, я это знаю, но… с длинными палками / входим в сад, / по частым веткам / колотим в лад, / спелых оливок / сыплется град, / птицы летят. Надо бы Вису заглянуть в книжку, посмотреть. Но ему пел уже кто-то другой: андалузцы из Хаэна, / сборщики спесивые, / вы признайтесь откровенно, / кто взрастил оливы? Нет, тут ни в какую книгу заглядывать не надо. О, скольких веков труды / у подножия старой оливы / от зари до зари, от звезды до звезды / на хребте своем пронесли вы! И старик пересек комнату, подошел к Вису и сказал спокойно и приветливо: