«Зашел я на новую квартиру, шел и отправился в гостиницу, чтоб объявить о своем решении и взять назад мои документы. Сцена, которую я застал там, ошеломила меня совершенно… Еще снизу я услыхал какой-то неистовый рев и топот и к ужасу моему узнал в этом реве голос моего патрона. Поднявшись во второй этаж, я увидел, что патрон, сильно пьяный, весь красный и неистово злой, орал, гнал вон и лез с кулаками к ямщикам, которые были окружены тесным кольцом прислуги и праздных зрителей. Все, не исключая и этих зрителей, принимали участие в галденье, сливавшемся из самых разнородных звуков. Тут было и поминутное упоминание слов: «нет, не такое время!», «коротки руки», «не имеешь права» и «правов таких нет», «какое ты имеешь право?» С другой стороны, раздавались и резко отчеканенные ругательства вроде: «барррин тоже… губернаторский племянник, шут его знает!..», и просто: «в морду тресну!..», или: «расшибу!» и т. д. Весь этот хор, увеличиваясь поминутно новыми участниками, с каждым мгновением вырастал в отношении безобразия и рева, в котором до хрипоты надсаженный голос моего патрона не умолкал ни на минуту. Я осторожно пробрался в нумер, куда тотчас же вслед за мной явился и патрон, хлопнул за собой дверью и произнес: «жалуйся!» – слово, которое он не успел договорить в коридоре… К удивлению моему (не помню, почему я тогда удивился этому), он был во фраке, белом галстуке – словом, он был одет безукоризненно, хотя и безукоризненно пьян… Он вошел в комнату до того стремительно, что едва не сбил с ног свою дочь, которая робко толкалась у двери, слушая, что делается в коридоре. «Ты что тут вертишься?» – с тою же разъяренною хрипотою накинулся он на нее, едва произнес слово «жалуйся!» Девочка попятилась и молчала под влиянием неописанного страха. «Что ты толчешься у дверей?» – стиснув зубы, прошипел он и, наступая крошечными шагами, пальцем задел ее – и зло и больно – по виску… «Э! – э!..» – злясь все более и более и, как кажется, сам не понимая, что делает, мычал он, замахиваясь уже рукою… Вдруг раздирающий плач двух мальчиков, наблюдавших молча эту сцену, к которым немедленно присоединилась и девочка, огласил всю комнату; но это не только не остепенило его, но, напротив, точно подлило жару. «Вы что тут, каннальи?» – напустился он на мальчиков и с сжатыми кулаками направился к ним. Мгновенно все разбежались с визгом и ревом. «Беж-жать!..» И с этим словом патрон ринулся за ними, и скоро из другой комнаты раздался удар, за ним другой… «Папа! папа! папа! ай, ай!..» – «Молчи! молчать! не пик-кнуть…» К этому требованию молчания примкнула и мать, голос которой с не меньшею злостью выкрикивал из спальни: «Сейчас замолчи! сейчас выгоню на улицу…»
«Не берусь во всех подробностях представить эту сцену; ничего более возмутительного и варварского не видал я в течение всей моей жизни. Битье, оранье, топанье, несмотря на то, что я вступился и оттаскивал несчастных детей от этих безжалостных родителей, продолжалось, как мне показалось, бесконечное количество времени. Дети, найдя во мне защитника, вцепились в меня со всех сторон, не отходили, дрожа и всхлипывая: они были избиты и исщипаны. Так мы целой неразрывной группой и сидели, не расставаясь ни на минуту, и слушали ужасную, бесстыдную брань между родителями, в которой уже раз замеченное мною в них взаимное отвращение выразилось в самых невозможных размерах… Я сидел с ребятами, чувствуя вокруг себя их колеблющиеся от нервной дрожи маленькие пальцы, и думал: «Что же я буду делать? Уйти от них?..» Но я не мог уйти, они держались за меня обеими руками, и мне было их жаль. «Остаться? Что тогда будет со мной, с сестрой, с матерью?..» Ни того, ни другого вопроса я не решил и сидел, уже не думая о себе, а только чувствовал, что детей мне бросить нельзя, что я этого сделать не могу, что это будет злое, бессердечное дело… Так я и сидел с ними. Я молчал, и они молчали. Я их уложил спать, остался с ними в комнате, ночевал с ними, а наутро уже чувствовал, что решительно не могу уйти от них. Не потому, чтобы я полюбил их, но мне просто было ясно, что нельзя сделать этого, что, сделай я это, я уйду с сознанием злого дела на душе. Я понимал очень хорошо, что с этой семьей мне предстоит гибель, что такая же гибель ожидает и бедную мою матушку и сестру: все это я понимал как нельзя быть яснее, но какая-то новая, высшая обязанность, какая-то новая, высшая сила взяла меня в свою власть и приковывает неразрываемыми цепями к участи этих детей… Оставить их – я не могу.