— Она была очень похожа на тебя, Солнышко. Майренни всегда страстно что‑нибудь желала: новый шарф или гитару нашего брата, или чтобы ей подмигнул красавец‑кузнец. И когда гоблины прошли через долину, воркуя, как голубки: «Приди и купи наши спелые фрукты, приди и купи!» — она и их захотела и купила. Она набрала две горсти, чтобы отведать этих колдовских плодов. Груши, гранаты, финики, инжир. И ананасы! Мы никогда раньше не видели ананасов. Майренни была дурой, доверяя их плодам. Где они могли расти в наших‑то краях? Кругом же одни горы.
— Она сказала, что они были слаще мёда и насыщеннее вина. Может оно так и было, но она будто превратилась в бездонную яму — потому что после она думала только об этих фруктах, хотела только их, день за днем, словно наркотик, поработивший ее разум, сжав его до комочка, пульсирующего одним‑единственным желанием. Она так страстно их хотела, но у нее их больше не было.
— Она блуждала по той долине в поисках гоблинов, но не видела их, даже когда они были там! Я слышала их воркование, ласковые голоса и видела, как их уродливые тени поднимались по склону вверх. Их видел и наш кузен Пенели, но не Майренни. Вот, что они творят, мучают девицу желанием, изматывают ее душу, выманивая ее как улитку из раковины, пока ее чувства не притупляются и не оскудевают, пока она не превращается в ничто.
— Девица в соседней деревне умерла. Зачахла. Я видела ее ближе к концу. Глаза огромные, а вид такой, словно из нее высосали все жизненные соки. Она умерла в полнолуние, ее похоронили на кладбище, но на следующий год выкопали, потому что на ее могиле ничего не росло, даже трава. Так узнали, что она проклята. Майренни стала похожа на ту бедняжку, и я знала, что она тоже умрет. Пусть она была дурой, но она была моей сестрой. Я должна была что‑то сделать.
Когда бабушка Киззи доходила до этого момента в своей истории, она всегда вздрагивала и касалась губ, вспомнив, как толпа гоблинов кинулась к ней, как их глаза вспыхнули во мраке, как они запрыгнули на нее и держали, пытаясь затолкать лозу винограда и инжир ей в рот.
— Гоблины не могут просто забрать твою душу, Солнышко, — произнесла она с сильным акцентом. — Ты должна сама отдать ее. Это давнее соглашение меж Богом и Старым Царапало. Оно старше сотворения мира! Душа, которую забирают против воли, портится, как молоко, и потому никому не нужна, даже Старому Царапало. Вот зачем он выращивает свои колдовские сады, потому что стоит тебе отведать плод, как захочешь отдать все, что угодно, лишь бы вновь его вкусить, а за это, он хочет только одного.
И Майренни готова была это отдать. Но сестра не позволила, она не побоялась сразиться с гоблинами, и вернулась домой, в синяках и ссадинах, но с колдовским фруктом в руках, мякоть которого оставила липкий сок на руках. Майренни, истощенная и белая, прильнула к сестре и заплакала. Она поцеловала сестру и попробовала сок на ее руках, сок за который она должна была поплатиться душой, но она вкушала его ничего не отдав взамен, и чары развеялись. Майренни выжила.
Киззи никогда не встречала ее. Майренни осталась в Европе, но бабушка утверждала, что Киззи похожа на ее сестру. У них была всего одна ее фотография, старая, пожелтевшая. На ней была запечатлена девушка в дверном проеме. У нее были полный губы и казалось, что глаза искрились секретами. Киззи всегда была очарована ею, и по правде говоря, она всегда отождествляла себя с той дикаркой, что почти продала душу за инжир, нежели со своей бабушкой, которая так и не разжала челюсти и никогда не жаждала запретных плодов. Но даже при том, что, глядя на фотографию и видя тот же разрез глаз и изгиб губ, как у нее, Киззи просто не могла увидеть себя в этой девушке, зрелой, вызывающей трепет, преисполненной странной и такой многоликой красотой, для которой у нынешней юности нет подходящих слов, чтобы описать это.
Киззи была так занята желанием стать Сарой Феррис или Дженни Гласс, что едва ли могла вообще увидеть себя такой, какой она была, а ведь она обладала самобытной причудливой красотой: глаза с поволокой с тяжелыми веками, слишком широкий рот, неукротимые волосы, бедра, которые могут быть не менее неукротимыми, если их научат что и как делать. Она была единственной в своем роде в этом городе, и если бы она переступила порог зрелости, то именно ее портрет захотели бы написать художники, а не какой‑то там Сары или Дженни. Только она умела носить шелковый шарф дюжиной разных способов, читать небо и точно знать, когда пойдет дождь, приручать диких животных, хриплым пением песен о любви на португальском и баскском языках, знала, как усмирить вампира, как зажечь сигару, как превратить искру воображения в костер.
Если бы она только переступила порог зрелости.