…Весь день несло ледяную крупу. Потом пошел степной зимний ливень, со свистом ветра накидываясь на человека, по щиколотку в грязи бредущего к продутой насквозь своей хате.
Григорий Чуйко вернулся в такую дождливую ночь. Два часа блуждал он по степи и не мог найти родного села. Какие-то сожженные хаты возникали в тумане, какие-то голые разлапистые деревья, гиблая тоска опустошенных мест. Он был отпущен домой на четыре месяца; с его правым больным легким была проделана операция — в легкое был вдут воздух: называлось это странным словом, которое Григорий не запомнил. Он так и не добрался до родного села, и только по мрачно темневшему остову ветряной мельницы определил, что находится вблизи соседнего большого села, где жила мать жены. Тяжелая грязь налипала на сапоги, иногда он проваливался в глубокие лужи и останавливался, чтобы набрать дыхание. Рукава его шинели были мокры, под намокшей шапкой остывал, холодя голову, пот. Ветер тонко свистел в острых листьях неснятой кукурузы или волчьим воем ныл в телеграфных столбах с порванной проволокой.
В соседнем селе его встретили такие же сожженные хаты. Все было глухо, черно и мертво. Он прошел мимо нескольких развалин и увидел строение, наполовину сгоревшее. Только стебли очерета и кукурузы, которыми оно наскоро было покрыто, означали, что из остатков своего жилища человек соорудил подобие пристанища. Григорий нащупал дверь и вошел в дом. Плошка с коптящим фитилем едва освещала его. На лежанке уцелевшей печи, подперев голову руками, лежал лицом вниз человек. Его тяжелое дыхание сопровождалось судорожными глотками нехватавшего воздуха, — казалось, у человека были только обрывки легких, и Григорий сам ощутил в эту минуту все то болезненное, что было и у него внутри…
— Здравствуйте, — сказал он, снимая обеими руками мокрую шапку. — Не скажете мне случаем — чи жив кто из Чуйко?
Человек поднял голову, но женский отзывчивый голос с печи опередил его ответ:
— Вам кого из Чуйко? Вы-то сами кто будете?
— Я — Григорий Чуйко. А ищу свою жинку, а може, кто еще из ро́дни на́йдется.
На печи зашевелились, и босая, еще степенная женщина проворно спустилась с печи.
— Григорий Чуйко? — спросила она, приблизив к его лицу плошку. — А я думала, что и в живых вас уже нема. Да мы же ваши родичи.
Она подняла плошку над своей головой, и он узнал Алену, старшую сестру жены.
Минуту спустя он уже сидел рядом с больным ее мужем и жадно слушал про все, сам дивясь томлению и горькому покою в себе после дождя и пустынного окаянства ночи.
— Ах боже мой, — говорила женщина, — черный, як земля, лицом стали… боже, боже! Серденько мое! Нема наших чоловиков, всих нимци погнали. Один мой остался, да чи он жив, чи не жив — сами подивитесь.
Муж ее был ранен немцами в легкое еще в прошлую мировую войну. Свыше двадцати лет свистело и сипело у него в груди, и он мог спать лишь лицом вниз, подперев руками голову… Галя была жива: свыше полутора лет скрывалась она от немцев, и им так и не удалось угнать ее. Он должен был сейчас же, еще этой же ночью, ее увидеть. Но хата его была сожжена, и Галя с матерью жили в землянке. Женщина пошла проводить его до землянки. Опять дождь заплескал в лицо, и в оголенных ветвях шумел ветер. Вскоре они дошли до низенького входа в землянку. Чуйко спустился по ступенькам и открыл дверь. От керосиновой лампочки с приспущенным фитилем тяжело пахло плохо очищенным бензином.
— Галя! — позвал Чуйко в полумрак, и она сейчас же, будто ожидала его прихода, кинулась к нему…
— Гриша! — сказала она со стоном и припала к его груди. Он обнял ее. Сестра ее отвернулась и, тоже заплакав, выбралась из землянки, чтобы не мешать им.
— Ты ли это, Гриша? — спросила Галя, отрываясь от него и вглядываясь в столь изменившееся его лицо. — Болел ты, что ли? — спросила она скорбно.
— Так… ранило маленько, — ответил он уклончиво: он побоялся сказать, что у него туберкулез.
— И сивый какой стал, — сказала она еще, проведя рукой по его волосам.
— Ну, обо мне что говорить… ты о себе скажи. Не надеялся я тебя еще увидеть.
Он посмотрел в сырую темноту землянки. Со стен ее меж наскоро сбитых досок капала вода. Это было все, что осталось от ладного, любовно построенного им в счастливые годы жилища. И жена — была ли эта постаревшая женщина той Галей, той звонкой, той певуньей, той ни перед кем не склонившей гордой своей головы? Морщинки лежали на ее потемневшем лице, и вся она была не прежняя, не та, точно были выпиты из нее лучшие соки жизни.
— Ну, как они у вас тут, немцы? — спросил он хмуро. — Народу много угнали?
— А всех, — ответила она просто, — ни дивчат, ни хлопцев — никого не найдешь. Пишут, си́роты несчастные, письма из немецкой неволи. «Передаю я вам свой скучный привет з чужой стороны… дуже скучила я за вами и за своей ридной Украиной, дуже хочется до дому, побачить усих вас…» — сказала она нараспев, точно причитая.