Трубецкой мелко и часто закашлял, прикрываясь морщинистой рукой с длинными пальцами, будто прикрученными на шарнирах к сухой, истыканной пигментными пятнами ладони. Потом вытащил носовой платок из кармана длинного пальто, которое так и не снял в холодноватой комнате, и деликатно обтёр узкие губы. Его опущенное лошадиное лицо в густых и длинных, как борода, бакенбардах оставалось бесстрастным, но голос дрогнул, когда он попытался ответить с максимальной безликостью:
– Свои дома мы давно потеряли. А новые в Иркутске так и остались… Дома, да могилы.
Балбес «денщик» принёс кофе с такой важностью, словно обслуживал царский приём. Подчёркнуто уважительно поклонился Трубецкому, осведомился, не желают ли их сиятельства чего-нибудь ещё – есть кулебяка, утром испечённая, грибочки и клюква прошлогоднего сбору, и творожник аглицкий вот-вот подоспеет. И был счастлив услышать, что гость не отказался бы от кусочка кулебяки. Почтительно принял снятое, наконец, пальто и, обнимая его, словно танцор барышню, упорхнул в кухню.
Разговор тёк неспешно.
Вернувшийся из ссылки в пятьдесят шестом, декабрист Сергей Петрович Трубецкой жил в Киеве у замужней дочери, новых знакомств не заводя, но и старых особенно не восстанавливая. Жизнь была почти прожита и оказалась столь причудлива, что требовала подвести итоги. Поэтому, не столько тоскуя, сколько коротая дни в ожидании встречи в ином мире с дорогой, ушедшей ещё в Иркутске, супругой Катериной Ивановной, Трубецкой часто предавался любимому занятию уединённой старости – он вспоминал. И процесс этот казался ему похожим на поедание какого-то сочного, невероятно вкусного фрукта с огромной червоточиной внутри. Причём, червоточина эта не делила воспоминания на «до» и «после», а была где-то внутри всего! Сергей Петрович с удовольствием «объедал» свой «фрукт» по краю, но, когда доходил до чёрной, горькой сердцевины, начинал страшно волноваться и дальше запрещал себе думать. Но именно в такие моменты перед глазами назойливо поднималось заиндевевшее по краям окно Сената, в которое хорошо было видно мятежное каре на площади – солдаты, весело.., ещё весело притоптывающие на морозце и растерянные жандармы, словно вмёрзшие в углы площади, совершенно бесполезные со своей властью что-либо запрещать, пресекать… А потом, сквозь это видение, раздвигая в стороны все милые, залитые солнцем итальянские рандеву и тихие сибирские вечера под клавикорды, непременно лезло наружу то страшное, не забываемое никак, сомнение!
– Я, собственно, не только к тебе, Сергей Григорьевич, я и на могилу к Александру Христофоровичу приехал, – присматриваясь к пирогу сказал Трубецкой.
И деликатно придерживая вилкой, принялся отпиливать кусочек со стороны, которая была прожарена не так сильно, как другая.
– Да я уж понял, – покивал Волконский. – Сам сегодня ходил к нему с утра. Кабы знал, что приедешь – дождался бы, а теперь только завтра пойдём.
Бывшие князья куснули от своих кусков пирога и зажевали медленно и осторожно.
– У нас тут днями бал будет, – не дожевав до конца сказал Волконский – Не желаете ли, князюшка, ради такого случая задержаться у нас?
И причавкнул не без удовольствия.
Трубецкой снова поморщился, только теперь уже еле заметно, скорее по привычке, и отрицательно покачал головой.
– Благодарствую за приглашение, Сергей Григорьевич. В незнакомых обществах как-то неловок стал. Да и что нам теперь делать-то на балах?
Волконский пожал плечами.
– А в других местах, что нам делать?
Трубецкой опустил глаза. Из памяти снова выплыло то окно – тронутое морозцем, всё, словно в мелких, острых иголках-штрихах. А за ним размытые, и от этого какие-то обобщённые в полную безликость, ряды солдат.
Тогда везде дело находилось. И каждое казалось неотложным, обязательным к исполнению и своим! Даже молодая, успешная жизнь была не настолько важна и будто бы не своя – только ДЕЛО! То самое, которое эту молодую жизнь вытребовало в жертву и перемололо в воспоминания… Воспоминания жестокие и злые, спрессовавшиеся в ту самую червоточину, которая потом обросла новым, вкусным, но уже с горечью…
Тринадцатого вечером, к ним с Катиш на Галерную вдруг приехал тесть – человек добродушный, полный, седоволосый, с брюшком и гигантским французским носом, изрядно простуженным. Этот нос без конца погружался в носовой платок, способный послужить скатертью для небольшого столика, и краснел раз от раза всё сильнее. Тесть охал, вздыхал и на все укоризненные слова Катиш о том, что выезжать в мороз с этаким здоровьем не следовало, отвечал только досадными взмахами этой скатёрки.