Пора объяснить причину таинственных отлучек купца Чепракова. Несмотря на почтенные лета, он решительно не имел своей воли и даже в сущности не назывался еще купцом, а только купеческим сыном. Родитель его, семидесятилетний старик, не любил давать потачки детям. "Ты что! молокосос! – говорил он ему: – твое дело слушаться старших… вот только уйди со двора без моего спросу!.. Я тебя, мальчишку, так…" И сын не смел явно ослушаться. Но старик, разбитый параличом, бесчувственно сидел в креслах, приходя в память только к обеду, чаю и ужину, и "молодой" Чепраков принял за правило являться домой в такие часы с строжайшей точностью, а остальное время предпочитал проводить с Кирпичовым и не жаловался на свою участь: у него еще жив был дедушка, который обходился с его отцом почти так же.
Урываев производил в танцклассе эффект. Там он был вполне в своей сфере и распоряжался как дома. Он раскланивался и заговаривал решительно со всеми, говорил всем ты и расточал поцелуи направо и налево, – внезапно упадал на колени перед красавицей, поразившей его, и громко изъяснялся ей в любви. В промежутках танцев останавливал посреди залы распорядительницу бала, женщину лет шестидесяти, с воинственным видом и с непостижимым упоением покрывал поцелуями ее старые, черные, сморщенные руки. Довольно нецеремонно толкал каждого встречного и громко острил насчет тех, кто не имел счастья ему понравиться. Вступавших за свою честь, как говорится, обрывал, если приходилось по силам, а иным и уступал впрочем, с достоинством. Вообще он не был ни слишком храбр, ни слишком самолюбив и хорошо сознавал свои, как говорил, недостатки.
Потолкавшись еще в буфете и подкрепив себя несколькими стаканами хересу, Урываев вдруг исчез. Кирпичов долго искал его, но потом, пробравшись в залу, где уже снова начались танцы, взглянул на оркестр и расхохотался. Засучив рукава, Урываев деятельно помогал музыкантам, постукивая ножом в тарелку. Впрочем, вмешательство его не портило музыки по той причине, что трудно было ее чем-нибудь испортить.
Бешенцов между тем значительно расходился. Протискавшись в танцевальную залу, он подходил почти к каждому, поднимал кверху толстые свои руки и произносил громовым своим голосом: "Велик Бешенцов! велик Бешенцов!"
Разумеется, такого лица не могли не заметить, и вскоре огромная толпа окружила актера, осыпая его насмешливыми вопросами и возгласами.
– Как вы хорошо вчера играли! – насмешливо крикнул ему один молодой человек.
– Что и говорить, душа моя, божественно! – добродушно отвечал актер, ноги которого начинали уже описывать неопределенные круги.
Но танцы и многолюдство не слишком привлекали наших приятелей. Скоро они перебрались в особую комнату, примыкавшую к половине хозяйки. Явился ужин. Приятели дружно уселись вокруг стола, ярко освещенного и уставленного, бутылками.
Бешенцов мешал есть персиянину, обращаясь к нему с мрачными рассуждениями о своем величии.
– Велик Бешенцов, велик! – кричал он, повертывая персиянина. – Нет, ты ложку брось да скажи, так ли я говорю?
Персиянин кивал головой с таким видом, как будто хотел выклевать трагику глаза своим крючковатым носом.
– Нет, ты поклянись! слышишь ли? поклянись!
И жадный персиянин клялся, лишь бы поскорей возвратиться к вкусному винегрету, который он уписывал ложкой.
Вдруг послышались за, стеной звуки фортепьяно и женский голос, напевавший русскую песню. Чепраков и Кирпичов, страстные любители русских песен, опрометью бросились к двери и прильнули к замочной скважине; но звуки плохо доходили до их жадного слуха.
– Можно отдать, так сказать, полжизни, – воскликнул Кирпичов, – чтоб послушать поближе такого голоса!
Чепраков был того же мнения.
Несмотря на позднюю пору, по ходатайству Урываева, желание их исполнилось. Дверь растворилась, и хозяйка представила восторженных слушателей своей племяннице, сидевшей за фортепьяно, и трем ее приятельницам. Племянница, девица лет тридцати с лишком, не отличалась ни красотой, ни хорошим голосом; но Кирпичов и Чепраков решительно растаяли: сердца их давно алкали эстетической пищи, и только хор московских цыган мог теперь полнее удовлетворить их жажду.
Упрашивая певицу спеть то одну, то другую русскую песню, они осыпали ее похвалами и громко рукоплескали ей. Наконец, в порыве восторга, Чепраков тихонько положил на фортепьяно пятьдесят рублей. Кирпичов последовал его примеру, но положил не пятьдесят рублей, а сто. Тогда Чепраков положил двести; внимательно окинув глазами его пачку, Кирпичов положил триста.
Певица, казалось, ничего не замечала. Закатив глаза под лоб, страшно стуча пальцами по клавишам, она восторженно пела "Черную шаль", и вдохновение ее с каждой минутой возрастало.
В полчаса очарованные слушатели наклали ей на фортепьяно порядочную сумму.