Граблин замечал в себе эту болезненно-желчную настроенность и, стараясь освободиться от нее, рассеяться, с примерным усердием посещал своих знакомых. Но не выносил он из таких посещений никакого облегчения для больной души. Старик Прозябаев много лет прожил в укромном и темном уголку своем, в нем он женился, прижил сына, схоронил свою жену, много лет прослужил; а нечего было порассказать ему о своей жизни, и потому, при всей своей словоохотливости, он часто молчал, отогревая на лежанке старые кости. Разве расскажет, в котором году, какого числа стала или разошлась Нева. «Больше ничего?» — спросит кто-нибудь. «Ничего», — ответит он; подумает немного, спрашивая, вероятно, себя:, неужели в самом деле ничего? Но и подумав, скажет: «Ничего» Молодой Прозябаев тоже не много мог порассказать и о себе. В разговоре его исключительными предметами были улицы, по которым он пятнадцатый год ходит куда следует, и выходила у него что-то вроде того, что Сенная вот уж сколько лет стоит все на одном и том же месте, и Вознесенский проспект упирается в Адмиралтейскую площадь. О других улицах он не мог дать положительного суждения, не. побывав в них ни разу; да и когда? придет домой, пообедает, уснет, чайку напьется, а там и вечер, и опять уж зевается, опять спать и опять итти, по свистку машины на железной дороге, которая без собственного своего ведома отправляла Прозябаевым должность вместо отставных часов, висевших на гвозде в качестве украшения.
По части домашней молодой Прозябаев заметил, что прежде сапоги шил ему мастер по целковому за пару, и носились они не менее года, а теперь тому же мастеру за те же сапоги платит он уж полтора целковых да сверх того, до истечения годового срока, ремонтирует их двумя подметками, накладываемыми одна на другую, в два этажа. Наконец не мог не заметить Прозябаев разницы в том еще, что прежде у него были красивые русые кудри, а теперь вместо кудрей у него, молодого Прозябаева, представлялись взору жидкие пряди волос, примазанные чем-то к проглядывающему местами телу; прежде он не боялся простуды и в какую угодно осеннюю или весеннюю слякоть смело шагал в своих двухэтажных сапогах, даже по таким местам, где всякий другой путник останавливался в недоумении, вплавь или вброд совершить предстоящую переправу, а теперь и двухэтажные сапоги и калоши при таких подвигах не спасают от простуды, может быть, впрочем, потому, что калоши Прозябаева, имевшие форму тихвинских лодок, отличались от них необыкновенным простором, и незанятое пространство в них наполнялось зимой снегом, а весной и осенью — грязью, отчего они, конечно, крепче держались на ногах, но зато не достигали цели.
Заходила у Прозябаева иногда речь и о женитьбе; только он оканчивал ее всегда повторением одного и того же поучительного примера, на его глазах бывшего. Пример состоял в том, что Егорушка, товарищ ему и Граблину, женился по любви с его стороны и по расчету со стороны невесты, расчету самому, впрочем, невинному — на его чин и имя, из которых сам Егорушка не мог бы сделать для себя решительно никакого употребления и даже плохо понимал, что они такое значили в самом-то деле; да, женившись, не прожил и медового месяца, как вдруг, возвращаясь на свою Выборгскую сторону, остановился на каком-то мосту, постоял, постоял, перекрестился: «Господи благослови!» — да бух в Неву. «И погиб бы, горемычный, — говорил с участием Прозябаев, — если б на лету не закричал „караул“, и если б не случилось вблизи будочника!»
Однообразно тянулась жизнь Граблина. Угрюмо совершал он свой обычный путь куда следовало. Возвращался он домой единственно только по привычке; там его никто не ждал: старушка-мать обыкновенно уходила куда-нибудь, взяв с собой хлеба. Отдохнув, он садился работать или снова отправлялся в шумную часть Города и до позднего вечера проводил в поисках партикулярного места. Поиски были безуспешны. Усталый и больше прежнего печальный приходил он домой. Но сон бежал его. Неотвязные мысли толпой теснились в голову. И незаметно просиживал он по целым ночам в глубоких думах. Проходили перед ним в такие ночи, и помешанный старичок с его неуловимой служебной цифрой, и Прозябаевы: отец с своими непробудными часами, завывающими осенним ветром, сын — в своих двухэтажных сапогах и калошах, не достигающих цели своего назначения, и, наконец, наблюдающий в стороне это торжественное шествие, наблюдатель похоронных процессий.
А вот и Егорушка, застегнутый наглухо, с высоким воротником, плотно упирающим в подбородок, так что неизвестно, какой у него галстук и есть ли он у него; Егорушка — злополучный муж и любовник, благополучно вынырнувший из-под моста на поверхность житейского моря…
— Бух, бух, бух! — раздается ему навстречу из кучи его товарищей.
— Караул! — подхватывает другой голос там же.
И долго не утихает хохот веселых товарищей. Но Егорушка к этому давно привык.