Ее руки порывисто, как от боли, легли на поясницу, не сбоку, а сзади, Саша откинулась спиной, изогнулась, сомкнутые ноги вытянулись, волосы упали на плечи, и Капустин увидел прежнюю Сашу, сильную, быструю, гибкую, только с напрягшимся и побледневшим лицом. В этот миг Саша была не просто рядом с ним, она была его женщиной, близким, родственным существом, для него созданным природой. Даже боль и страдание, отразившиеся на ее лице, в полузакрытых глазах, приближали Сашу к нему, роднили их. Она тихо застонала.
— Что ты, Саша?
— Свашенька, свашенька, высватай мне Сашеньку!.. — шепнула она. Еще до слов губы отыграли свое, будто уже и поплакали, и отстрадали, и превозмогли какую-то боль, и снова готовы радоваться жизни. — Пропаду я, Алеша, скоро пропаду… Осенью простыла. Думала, здоровая кобыла, лешак меня не возьмет, а он взял. Помнишь, и ты меня перед поминками в саду ругал, что бегаю раздетая. Ноги мне надо в тепле держать, а я — так. Тут болит, — она погладила ладонью поясницу, — болит и болит, иной раз не разогнусь. В районе сказали — почки. Смотри! — Она взяла его за руку и прижала пальцами припухлость под глазами. — Где почки, а оно сюда вышло, не спрячешь.
Но и этот знак нездоровья, болезненные мешочки на бледном лице, с резко проступившими веснушками, не отдалили от него Сашу, родили заботу и ласковое сострадание, желание прижать ее к себе, посидеть тихо, положив на поясницу горячие ладони. Такова была власть не минуты, а мига, мгновения; взгляни ему Саша в глаза, она ни о чем бы не догадалась.
— Ты молодая, этого нельзя запускать, Сашенька. Хоть работу оставь, но лечись.
— Ферму бросить! — поразилась Саша и с сожалением, медленно покачала головой. — Я в избе не усижу, уже я баба колхозная: сам меня и учил, — сказала она с укоризной. — Не выдержу я одна.
— Неужели муж не прокормит?
— Один? — Покачала головой обдуманно, без колебаний. — Конюху знаешь какое жалованье? Как раз по руке, по одному мерину. А рыбу продаст, эти деньги не в дом, в убыток, Нинке в кассу.
— Он ведь на трактор идет.
Она вздрогнула, впилась в него взглядом.
— Кто сказал? Председатель?
— Иван.
Саша сразу потеряла интерес к его новости.
— Третий год к зиме храбрится! Как закроет Оку лед, он на трактор ладится, а с полой водой обратно за свое. Уже ему и места нет, и учиться надо: сегодня тракторист и на комбайне и на чем хочешь управляется. Пантрягин тверезых взял. Таню Козлову помнишь? Она людям стадо пасла, оба ее сына на тракторе. Армию отслужат — и за дело! Два года назад Пантрягин звал Ивана, на курсы хотел послать, а теперь нет. Ивана деньги в семье малые, — вернулась она к вопросу Капустина.
Они уже несколько минут наблюдали за Митей. Мальчик брел по берегу, изредка, для вида только забрасывая в воду снасть и поглядывая на них. Саша поднялась, заговорила легко и беспечально:
— В маяки меня произвели, а я дура дурой, во мне огня и на свечечку не станет, а то — маяк! — Внезапно она подалась к нему, словно все внутри перевернулось, руками не коснулась его, но вся была с ним, открыта ему, покорна и зависима. — Не бросай меня до поры, Алеша. Пока не ехал к нам, я и не знала, как без тебя живу… Подрядился Учить меня, так уж учи: я тут всякий день, — шепнула она, — без выходных ударничаем…
Саша быстро пошла к «тихой», оседая каблуками во влажный песок, походя потрепала по голове Митю Похлебаева, оглянулась на Капустина: «Приласкала я твоего шалопута», — и скрылась в кустах.
— У-у, рыжая! — Мокрые штаны облепили ноги Мити от босых ступней до бедер. — Только время ты с ней упустил: все под плотиной лавят, а ты?
— Лавят! Лавят! — передразнил Капустин. — А твоя рыба?
— Щука ушла. Я и не видал никогда такой.
Капустин разглядел в его синих глазах не погасший еще азарт охотника, и досаду, и горечь, что всего не расскажешь — не поверят.
— Не вывел? — спросил он.
— На камни вывел, — ответил Митя с достоинством. — Вывел, а не выкинул: ее только на миллиметровке выкинешь.
— Искупала она тебя.
— Сам кинулся, хотел взять. А она огляделась, обломила тройник и ушла. На одном жале сидела.
Он смотрел в плескавшуюся у берега воду, словно его щука все еще была здесь, не уплывала, тоже сожалела об их разлуке. Отныне и навсегда она для него сущая, живая и хоронится отдельно от других в темных омутах со смутной, тоскливой и дразнящей памятью об их неожиданной встрече поутру.
— Смотри, якорек обрубила. — Он протянул Капустину блесну на снасти с обломанным тройником. — И ты пустой?
— Судак вон в траве.
Митя смотрел на бездыханного судака, наклонился и приподнял жаберную крышку.
— Ночью взял, — определил он. — У плотины. Здесь такие на ходят. Дохлый! — сказал Митя с осуждением, вернувшись и мыслью и внимательным взглядом к досадной привычке учителя тратить время на пустяки.