Николай закурил сигарету «Памир», ступил в темноту, чтобы сбросить слегу с рогаток, и только было подумал о том, что однажды он приедет сюда с новой кинокартиной, а показывать ее будет некому — обезлюдеет Бабино, только было настроился на такой сочувственный и невеселый лад, как послышался шум и топот, бабинская ребятня вынесла слегу в сторону, и длинное тонкое дерево по-зимнему сухо ударилось оземь. Лошадь сама, без понукания, вошла в Бабино.
А ребятишки, судя по голосам, бросились врассыпную, к избам, криком поднимая уснувших.
— Кино приехало! — неслось отовсюду. — Николай кино привез! Николай приехал!
Бабино просыпалось торопливо, судорожно, будто поднятое великой радостью или пожаром. Прибавилось света в окнах, уличная темь загустела. Хлопали двери, скрипели на домашних кованых петлях. Ожила темнота — крики, беготня, переклик, и надо всем его, Николая, имя:
— Николай приехал! Николай кино привез! Никола, Никола!
Бабинцам было чему подивиться. С прошлой осени, придя из армии, Николай ездил сюда с картинами, — в три заокские деревни привозил он по часу-полтора радости на горючей, с аккуратными рядами дырочек, пленке. И сам он был аккуратный, пьющий, но не хмельной, длинный, в командирских сапогах, в пудовой бобриковой куртке на парадно развернутых плечах, в меховой, не поддельной, ушанке. Жизнь в Бабине хирела, не устраивалась, а на «кино», которые привозил Николай, она давно и как бы сама собой сказочно устроилась: бабинцам было и сладко и смутно видеть, что у всех-то других людей жизнь сложилась, — значит, придет и их черед.
Николай, парень из Кожухова, с высокого берега Оки, казался им человеком из чужой, устроенной жизни: всякую картину он смотрел по многу раз, знал ее наизусть, мешал зрителям трепом, шуточками, а то рассказывал им содержание погибших в долгом прокате кусков. Завелась у него женщина; и никто не ставил в вину холостому парню, что, оставаясь в Бабине в метель или гололед, он ночевал не в сельсовете, а у Любки Ермаковой. И ей сам бог велел хватать где что плохо лежит — жизнь у нее сложилась несправедливо: появился было на тесном бабинском горизонте молчаливый старшина родом из Белоруссии, расписался даже с Любой и затем исчез, оставив ей старый велосипед и Степана — сынишку, родившегося спустя полгода. Теперь Степану десятый год, а Ермаковой двадцать восемь, и никто не корил ее киномехаником, одного только не прощало ей Бабино, что всякий раз, когда механик оставался у нее, Люба отсылала мать и Степана к тетке. «Выкобенивается баба! — рассуждали бабинцы. — Мать-старуха, почитай, из ума выжила, а Степка, чай, не маленький; переспали бы себе на печи, никто бы не подох».
Так пролетела — на санях, в метелях — долгая лесная зима, а в мае Николай женился на кожуховской девушке: с самого паводка его в Бабино не видали. За Оку он теперь картин не возил — поменялся деревнями с напарником Володей, и Любы с последнего талого снега не встречал.
Восемь месяцев не был в несчастном Бабине Николай, и вот теперь, на въезде, защемило сердце, неспокойно стало, будто он провинился в чем-то, и не перед одной Любой Ермаковой, а перед всеми этими засуетившимися в ночной темени людьми.
— Николай! — шепнул из темноты детский голос.
— Степка?! — Как не узнать этот голос: тонкий, напряженный даже в шепоте. — Ко мне иди, а то не угляжу тебя.
Степан приблизился. Николай положил было руку ему на плечо, мальчик увернулся. На нем было зимнее пальто, по жестяной, ломкой листве шаркали валенки.
— Ты зачем приехал? — спросил мальчик.
— Кино привез.
— А Володя?
— Умер, — беспечально сказал Николай.
Мальчик остановился, в голосе его прозвучала недетская горечь и страдание.
— Врешь ты все. И зачем ты только врешь?
— Положим, вру, — охотно согласился Николай. — Володя на курсы уехал, а мне жалко вас стало. Вот и приехал.
Степан хмыкнул:
— Ты пожалеешь!
— А кто другой? — бодро спросил Николай.
Справа, за темным крупом лошади, едва проступала подновленной дверью и светлыми наличниками изба Любы Ермаковой.
— Никто, — тихо сказал Степан.
— Наличники новые присобачили, — заметил Николай. — Кружевные. Живете!
— Живем, — откликнулся мальчик. — Мы с мамкой хорошо живем.
— Кто резал?
Степан не ответил. Чего попусту языком трепать, механик и сам знает: когда-то в каждой второй избе и плотники и резчики жили, а теперь на все Бабино один мастер остался.
— Серафим резал, — сказал Николай. — За деньги?
— За красивые глаза, — огрызнулся мальчик. Он знал, что лысый плотник Серафим и Николай не любили друг друга. — А можно и за деньги. У нас с мамкой денег хватает.
— С чего ты злой? Или в школе нелады?
Уже вокруг шумели люди, окликали Николая; у клуба, куда свернула лошадь, затарахтел движок, Степан понял, что еще минута, и дела отнимут у него механика.
— Я в школу не хожу!
— Бросил? — поразился Николай; свет должен был перевернуться, если Люба позволила сыну бросить школу. — А Люба?
— Чего ей? Как я скажу, так и будет. Я и курить стал.
Чиркнула спичка, вспыхнул огонек, высветив тонкие пальцы и недоброе лицо мальчика: он закурил.