Мыслью Капустин обнимал прошлое Екатерины Евстафьевны, но сердце в эту минуту не откликалось ей жалостью: все так невозвратимо далеко, беды упали на нее еще до его рождения. Однажды он примчался домой из Рязани счастливый, что зачислен в педагогический, и застал в избе тетю Катю: чужую, настороженную, будто она еще и не решила, где ей жить, на Оке или в другой ее родине, сожженной южным солнцем. Почти не присаживалась, спать укладывалась после всех, неслышно и ненадолго, часто в оцепенении стояла посреди избы или у порога в порыжелых сапогах и ватнике не по сезону, курила, к чему-то прислушивалась. Пока не увидал тетки, жалости к ней было больше, — он не понимал, что жалел не ее, а мать, ее слезы, ее тоску по сестре. А вернулась — и слезам конец, и жалость сама собой миновала: прошлое далеко, книжно, а собственное его осязание молчало. Цыганку он получил готовую, и была она такой, какой была: басовитой, мужеподобной, с чертами аскетизма, с чередованием непримиримости и внезапного истового сердоболия, жизнь ее была уже прожита, пусть не вся, но прожита, время ли печалиться в голос о неродившихся детях?
— Поживем у тебя дачниками, мы свою жизнь менять не станем, — сухо сказал Капустин. — Ты в доме хозяйка, хоть всех старух собери, я не против.
Жесткость, колючая обида на тетку, тронувшую больное, уходили, голос Алексея смягчился, но Цыганка не захотела вернуться к прежнему разговору.
— Заругаешь ты меня за одно дело: я твой шпиннинг отдала. Самоделку твою.
— Он фабричный. Обломился, я можжевеловый конец поставил.
— Мите Похлебаеву половить дала. Знает мальчик, что я его у сарая караулю, а все равно туда норовит. Я было в избу убрала шпиннинг… — каялась Цыганка.
— Мальчик! Скоро школу кончит. — Новость раздосадовала Алексея: спиннинг был добычливый, привычный.
— Ты про Серегу Похлебаева, он старший, сети стал вязать. А там другой подрос, Димитрий, — объясняла она, не умея скрыть тайной расположенности к мальчику. — Осенью ему в третий класс. Заболел он твоим шпиннингом. Отцу пожаловаться — искалечит. Я и позвала Митю, пусть пользуется, пока хозяина нет. — Серые глаза Капустина не оттаивали, не уступали ей, и она закончила неуверенно: — Сбегаю я, отниму…
— Не к спеху, — придержал он ее за метнувшиеся руки, готовые, кажется, схватить упущенный спиннинг. — Как же он с ним управляется?
— Говорят, ловко. Они ростом малые, Похлебаевы, а за что ни возьмутся — сделают. Митя и нам гостинцы носит: мимо идет, постучится, сбросит с кукана рыбу побольше. Другой бы избу нашу забыл, воровское свое ристалище, а этот помнит.
— Я на спиннинг рассчитывал. — Алексей почувствовал жалкую, неловкую ревность к мальцу, который заместил его в сердце Цыганки и в простоте душевной бродит с его добычливой снастью и берет, берет рыбу. — У меня еще одноручный есть, его так далеко не забросишь, а у берега рыба помельче…
— Что ж ты, Алеша, на Оку не посмотришь? — затревожилась Цыганка. — И на горку не вышел, лугов не оглядел, а? Кончилась запретка! — воскликнула Цыганка с громогласной радостью, хотя и не сошла с весны к реке, не ступила на свободный настил плотины. — Ты не помнишь, когда запретки еще и в помине не было, а лишнего по плотине не шастали. За ней луг, травы, золото наше, за любую потраву, хоть и пешую, мир деревенский на тебя поднимется. К озерцу на пойме никто не подойдет, хоть бы там карась из воды прыгал, звал тебя… Теперь выйдешь на горку, поглядишь, как луга перехлестнули, под каждое колесо новая дорога ложится — сердцу больно.
— А главный караульщик куда подался? Рысцов?
— Пекарем у нас, ты его хлебом завтракал. Как он тебе, после городского?
Нёбом, гортанью, напрягшимися губами Капустин припоминал вкус съеденного хлеба: с холодным, со снега, молоком хлеб показался домашним, душистым, прихваченным понизу золой.
— До него страсть как пекли, будто и не для людей: куры нашего хлеба не клевали. Рысцов семьей на пекарне, там и дочка, и Дуся, жена, помогают.
— Она, верно, и печет! — Выход найден: уже Рысцов словно и не причастен к хорошему хлебу. — А Прошка дрова рубит.
— Дуся в отпуске, в Феодосии, у старшей своей, а хлеб нисколько не хуже. Рысцов — работник, он и шерсть сегодня по дешевке скупает, сам чужую овцу пострижет, если надо, а зимой катать будет.
— Катать? — не сразу понял Капустин.
— Катанки мастерить. Ну, валенки.
Сердце Капустина не мирилось с новым, благостным образом Рысцова.
— Хоть рыбе его бандитской конец пришел!
— С рыбой он, как никто, с рыбой! — живо возразила Цыганка. — Дуся продает, а чего на пароходе не возьмут, по избам носит. Рука у него легкая, кто ночь на реке бьется — и пустой, а Прошке только времени надо, что уронить в воду сеть и вынуть.
Она повторяла чужое, ей не доводилось видеть Рысцова ни у хлебной печи, ни на темной Оке, слышать, как капроновая сеть с тихим, вкрадчивым плеском уходит под воду.
— Так и остался вором! — воскликнул Алексей. — А люди привыкли: с сильным не судись.