Сорвался, махнул в село на крещенский мороз. Времени у Сергея было в обрез, и он рад этому: не придется ночевать. Вроде по делу приехал, а о своих делах он не обязан докладывать хоть и матери — секрет. Мать застал в избе: задержался у порога, елозил сапогами по половичку, Евдокия смотрела под ноги сыну, может, вспоминала такие же большие сапоги, пришедшие когда-то к ней с войны, а может, просто ждала. Лицо чуть мягче, чем прежде, спокойнее то ли от близкой старости, то ли от предчувствия счастья. И одета хорошо, в сапожках на каблуке, вязаная кофта в обтяжку, и голубой воротничок блузки наружу. Теперь стали лучше одеваться, но это не в счет: чужая, чужая, ждет кого-то, не его, он ведь, как снег на голову. «Красиво у тебя в избе», — сказал Сергей. «У людей еще лучше, многие мебель купили. Теперь и мы жить стали». — «А ты чего отстаешь: купила бы и ты». — «Не надо мне ее, Сережа, я об ней и не думаю…» — «А то, видишь, кровать старая», — недобро настаивал он. «Столько на ней слез пролито, не менять же ее». Мать бестрепетно смотрела ему в глаза. «Неужто одни слезы?!» — «Всего было, Сереженька, иной раз и со смеху всплакнешь, от радости; что ж мне ее на старости выбрасывать». Что-то доброе, нежное шевельнулось в его душе, отразилось и в глазах, и мать откликнулась доброте: «Я на ней Зину родила, а тебя не здесь; уже в районе роддом построили, отец отвез…» «И телевизора у тебя нет». — «Одной-то зачем: это же отупеешь, без людей-то, на него глядеть. Я больше с людьми бываю, Сережа». — «Поешь?» — «Где мне! Отпела. Запоешь, а молодые смеяться станут». — «И не хочется?» — «Отучила себя: прошло». — «У Зины „Рубин“, а тоже одна живет», — невпопад вспомнил он. «Знаю, мне говорили…» — «Что ж ты не бываешь у нее?» Он мог и не спрашивать, Зина не раз жаловалась, но он думал, что сестра сама и виновата, не зовет, закрыла перед матерью дверь. «Я ту избу девочкой еще любила, к Мане Шутовой бегала… Не Зинке бы там жить». — «А кому?» — «Кто угодно: чужой, пришлый, а нам нельзя». И они снова встретились глазами — одинаково голубыми и серыми, — только у Сергея строгие в этот миг, а у матери горькие, неприкаянные. «Не велика честь, чужому отдать! — не удержался Сергей. — Найдутся охотники. — Мать молчала упрямо, несогласно. — Этого, что ль, рябого с Арыси там селить? Живи на готовом?» — «Они с твоим отцом и за эту избу воевали. Не торговались, жизни не жалели — отчего же на готовое». — «Больно ты об отце думаешь». Мать отвернулась, губы беззвучно, странно задвигались, потом она сказала: «Отец на войне душу оставил, а Константин Афанасьевич — ногу. И он заработал, и он не чужой на земле…» Никак Сергею не одолеть было такую Евдокию: собранную, горькую и справедливую.
Пока кормила его, говорила о пустяках, Сергей гнал от себя непрошеную нежность, рассказывал о внуке, об Ольге, сожалел, что не привез карточку. Про себя покаянно вспоминал и Зину, что она мечется теперь в сельсовете, надеется на него, что он пропесочит Евдокию, приведет в божескую веру, а он спасовал. Уже когда застегивал у двери пуговицы шинели, мать вдруг подошла совсем близко: «Ты его в конторе повидать можешь…» «Знаю, в бухгалтеры прется». — «Никуда он не прется, кто это тебе сказал?» — «Милиции все известно», — ответил Сергей и тут же пожалел о расхожих и некрасивых словах. «Зина написала, — сказала мать, — она его не любит» — «И мне он не нужен, задаром не возьму». Мать стояла на своем: «Он с твоим отцом вместе воевал. Андрей и умирать к нему поехал: не ко мне, а к Братенкову». «Я тут при чем?» — «Уж если ты ради человека приехал, повидай его, не отступайся, сделай…» — попросила она и, робея, приникла смуглым лбом, белесым, не знающим седины волосом к его груди. «Мать, — глухо сказал Сергей, — неужто так и жить будешь? Года-то уж немолодые…» — «Знаю, Сережа, я и без зеркала знаю…» — «Ну? Не можешь без него?» — «Я и в молодые года все одна и одна, мужиков, как дикая, гнала». — «Молодая терпела, а теперь? Не можешь?» — Сергей отстранил ее. «Могу… Ему нет жизни без меня». — «Поверила! — негодовал Сергей. — Старая, а чему поверила!» — «Буду старая, скоро. А кто от нее убережется? Зинке тридцать, а она уже старая». — «Значит, по его капризу жить?!» — «Нет у него каприза. Не тревожься, сын, — сказала она серьезно. — Он меня только видеть хочет, жить близко, чтобы тучка над нами одна; это он так говорит; уехала бы я куда, а он за мной. Хочешь, уеду?» Сергей сказал, озлобясь: «Без ноги, а шустрый…» — «Он верный человек, Сережа. Три года писал, а Зинка письма жгла. Я и сама думала, пусть горят, так лучше, чего ему место терять?» — «Так и будет у шорника жить?» — «Им хорошо: Константин и сготовит, и за старым приглядит. Жену его поездом убило, он и привык один». — «Константин! — Сергей надвинул голубоватую цигейковую ушанку и отступил к двери. — Хоть дома нашего не позорь!» И не дал ответить, как чумной, выскочил из избы, чтоб у матери до слез не дошло.