— Езжай. Не сядем. Нипочем не сядем! Видишь, сушь какая. В дождь сели бы, а теперь не-е-е…
Еще свернули и оказались у речной осыпи, под редкими вековыми соснами. Под ними лежало мертвое русло речушки, прораставшее травой и кустарником. Николай не решился ехать по мосту, устланному деревом вразброд и наспех, — где старыми надтреснутыми плахами, где бревнами. Решил пройти по мосту, ногой постучать, не калечить машину и голову не класть из-за шального дружка.
А Сергея потянуло вниз, на песчаное ложе. Неужто воды не осталось нисколько, ведь была, была, столько ее бывало в детстве, что и рыбачили тут, и тонуть ухитрялись. Стал спускаться — нога зацепилась, что-то держало сапог. Сергей дернулся влево, почувствовал, как чья-то пружинистая, твердая и неласковая рука прихватила его за плечо. В мгновенном страхе кинулся вперед и упал на песок.
Над ним простирала корявые корни сосна. Половина ее корней еще была в земле, разбегалась широко и туда, где стоял «Запорожец», а другая половина повисла, переплетаясь, будто хватая воздух в судорожном желании выжить. Бурые, в узлах корни выглядели снизу, против заходящего солнца, черными. Сосна, казалось, клонится на Сергея и вот-вот упадет, раздавит его каменной и червонно-медной тяжестью. Сергей отполз в страхе, и когда снова взглянул на сосну, увидел только старое, обреченное дерево, сухую, отвердевшую материю без пользы живущих корней.
— Живой, играет весь, накроемся мы тут, — сказал Николай, вернувшись с моста к машине. — Переходи пехом.
Но переехали на удивление спокойно, попрыгали на бревнышках, одно, надломленное, сбросили, не заметив, вниз. Сергей оставил машину в укрытии, за недостроенным молокозаводом, и двинулся к дому Евдокии. Готовился распахнуть дверь, наподдать ногой, а вышло иначе: открывал не спеша, будто с угрозой, смотрите, мол, кто прибыл, — судьба явилась. Не обдумывал этого, пришло уже на крыльце, как внезапное прозрение и мудрый совет самому себе. Баян услышал издалека; и баян и чужие голоса, поющие «Уральскую рябинушку». Старался угадать голос матери, тот, что в глупую детскую пору дарил ему сладкие и непонятные слезы, и не находил его среди других голосов.
Мать почуяла его первая: медлительная дверь заворожила. Узнала сразу, хоть и стоял он в двери против заката, темный, черный. Поднялась, качнулась за столом, как с ней бывало и в беде и в счастье, выражая себя не суетным бабьим словом или криком, а певучим, животным каким-то движением всего тела — от маленькой ступни до стянутых пучком русых волос. Даже горло ей перехватило, сбился звук, только и достало, что на короткое хриплое:
— Сын! Сын… — Вздохнув и сжав правой рукой запястье больной левой, повторила: — Сын приехал.
Всякий тут знал Сергея сызмальства, впервые увидел его только баянист, новый завклубом. Оставив поющих — их песня уже и так споткнулась, он заиграл турецкий марш, показывая, что не лыком шит и знает, кому что положено. Бодрые эти звуки Сергей принял как помеху и, пожалуй, как насмешку; о баянисте он был наслышан от сестры, она оживилась с появлением в селе нового лица, хвалила его, но скоро начала хаять.
— Ну-ка помолчи! — Сергей с угрозой протянул руку к баяну и вдруг его осенило: — Об Зинке думать забудь… Много вас тут охотников! Я тебе за сестру голову оторву!
Баянист встал — высокий, в потертом пиджаке синего вельвета, с бантом на груди, сказал с достоинством:
— Вашей Зинаиде укротитель тигров нужен или беглый каторжник.
— А ты — интеллигенция! — возрадовался Сергей. — Ты себе цену знаешь. Ты клавишей закрылся… Тебя, тунеядца, не укусишь.
Самому муторно сделалось, что цепляется к баянисту; с тем ли он сюда шел? Странно, что людей мало, стол небогатый, будто не свадьба, а посиделки с пивом, и мать не в белом, на ней голубая строгая блузка навыпуск, с частыми пуговками под самый подбородок, и лицо кажется меньше и темнее прежнего от жаркого, нынешнего солнца, чистое до блеска, каким, помнится, было и страшное лицо Братенкова на крещенье, под закатным красным солнцем. Мать уже встала между баянистом и сыном, — забрала из его рук пыльный веник, за руку повела к столу.
— Вспомнил, вспомнил про меня, Сереженька, — радовалась она, и нисколько ее не пугало, что сын выпил: этого за ним не водилось, а случиться может со всяким.
Мать на каблуках, в старомодных туфлях, надеваемых так редко, что они и переживут ее; она в них повыше, по плечо сыну, и шаг ее непривычно громкий, не так, как всю жизнь, то босая, то в чулках, то в разбитых валенках, будто не ходит — шастает беззвучно, шелестит ступней по полу.
Сергей недоуменно огляделся, то ли покивал односельчанам, то ли посетовал на крайнюю, скупую бедность свадьбы: Нюшкиного пива вдосталь, а вина мало, и закуска рядовая: соленые рыжики, огурцы, квашеная, пестрая от моркови капуста, яйца, сало, холодец… Воровская свадьба, хоть и на людях, а воровская, тайная.
— А жених где? — спросил Сергей.