Теперь она рыдала. Она исходила слезами, плача тонко и жалобно, как ребенок. Это продолжалось довольно долго. Я дорого дал бы за сигарету. Я не мог видеть слез.
Наконец она умолкла, вытерла лицо, вытащила серебряную пудреницу и стала пудриться, не глядя в зеркало. Потом спрятала пудреницу, забыв защелкнуть сумочку.
— Я ничего больше не знаю, — сказала она надломленным голосом, — я ничего больше не знаю. Наверно, он был хорошим человеком.
— Да, это так.
Я сообщил ей адрес полицейского участка и сказал, что сегодня он уже закрыт. Мне казалось, что ей лучше не идти туда сразу. На сегодня с нее было достаточно.
Когда она ушла, из гостиной вышла фрау Залевски.
— Неужели, кроме меня, здесь нет никого? — спросил я, злясь на самого себя.
— Только господин Джорджи. Что она сказала?
— Ничего. — Тем лучше.
— Как сказать. Иногда это бывает и не лучше.
— Нет у меня к ней жалости, — энергично заявила фрау Залевски. — Ни малейшей.
— Жалость самый бесполезный предмет на свете, — сказал я раздраженно. — Она — обратная сторона злорадства, да будет вам известно. Который час?
— Без четверти семь.
— В семь я хочу позвонить фройляйн Хольман. Но так, чтобы никто не подслушивал. Это возможно?
— Никого нет, кроме господина Джорджи. Фриду я отправила. Если хотите, можете говорить из кухни. Длина шнура как раз позволяет дотянуть туда аппарат.
— Хорошо.
Я постучал к Джорджи. Мы с ним давно не виделись. Он сидел за письменным столом и выглядел ужасно. Кругом валялась разорванная бумага.
— Здравствуй, Джорджи, — сказал я, — что ты делаешь?
— Занимаюсь инвентаризацией, — ответил он, стараясь улыбнуться. — Хорошее занятие в сочельник.
Я поднял клочок бумаги. Это были конспекты лекций с химическими формулами.
— Зачем ты их рвешь? — спросил я.
— Нет больше смысла, Робби.
Его кожа казалась прозрачной. Уши были как восковые.
— Что ты сегодня ел? — спросил я.
Он махнул рукой:
— Неважно. Дело не в этом. Не в еде. Но я просто больше не могу. Надо бросать.
— Разве так трудно?
— Да.
— Джорджи, — спокойно сказал я. — Посмотри-ка на меня. Неужели ты сомневаешься, что и я в свое время хотел стать человеком, а не пианистом в этом б…ском кафе "Интернациональ"?
Он теребил пальцы:
— Знаю, Робби. Но от этого мне не легче. Для меня учёба была всем. А теперь я понял, что нет смысла. Что ни в чем нет смысла. Зачем же, собственно, жить?
Он был очень жалок, страшно подавлен, но я всё-таки расхохотался. — Маленький осёл! — сказал я. — Открытие сделал! Думаешь, у тебя одного столько грандиозной мудрости? Конечно, нет смысла. Мы и не живем ради какого-то смысла. Не так это просто. Давай одевайся. Пойдешь со мной в «Интернациональ». Отпразднуем твое превращение в мужчину. До сих пор ты был школьником. Я зайду за тобой через полчаса.
— Нет, — сказал он.
Он совсем скис.
— Нет, пойдем, — сказал я. — Сделай мне одолжение. Я не хотел бы быть сегодня один.
Он недоверчиво посмотрел на меня.
— Ну, как хочешь, — ответил он безвольно. — В конце концов, не всё ли равно.
— Ну, вот видишь, — сказал я. — Для начала это совсем неплохой девиз.
В семь часов я заказал телефонный разговор с Пат. После семи действовал половинный тариф, и я мог говорить вдвое дольше. Я сел на стол в передней и стал ждать. Идти на кухню не хотелось. Там пахло зелеными бобами, и я не хотел, чтобы это хоть как-то связывалось с Пат даже при телефонном разговоре. Через четверть часа мне дали санаторий. Пат сразу подошла к аппарату. Услышав так близко ее теплый, низкий, чуть неуверенный голос, я до того разволновался, что почти не мог говорить. Я был как в лихорадке, кровь стучала в висках, я никак не мог овладеть собой.
— Боже мой, Пат, — сказал я, — это действительно ты?
Она рассмеялась.
— Где ты, Робби? В конторе?
— Нет, я сижу на столе у фрау Залевски. Как ты поживаешь?
— Хорошо, милый.
— Ты встала?
— Да. Сижу в белом купальном халате на подоконнике в своей комнате. За окном идет снег.
Вдруг я ясно увидел ее. Я видел кружение снежных хлопьев, темную точеную головку, прямые, чуть согнутые плечи, бронзовую кожу.
— Господи, Пат! — сказал я. — Проклятые деньги! Я бы тут же сел в самолет и вечером был бы у тебя. — О дорогой мой…
Она замолчала. Я слышал тихие шорохи и гудение провода.
— Ты еще слушаешь, Пат?
— Да, Робби. Но не надо говорить таких вещей. У меня совсем закружилась голова.
— И у меня здорово кружится голова, — сказал я. — Расскажи, что ты там делаешь наверху.
Она заговорила, но скоро я перестал вникать в смысл слов и слушал только ее голос. Я сидел в темной передней под кабаньей головой, из кухни доносился запах бобов. Вдруг мне почудилось, будто распахнулась дверь и меня обдала волна тепла и блеска, нежная, переливчатая, полная грез, тоски и молодости. Я уперся ногами в перекладину стола, прижал ладонь к щеке, смотрел на кабанью голову, на открытую дверь кухни и не замечал всего этого, — вокруг было лето, ветер, вечер над пшеничным полем и зеленый свет лесных дорожек. Голос умолк. Я глубоко дышал.
— Как хорошо говорить с тобой, Пат. А что ты делаешь сегодня вечером?