Я огляделся. Вот они сидят за одним столом — эти труженицы на виноградниках господа бога, безошибочно знающие людей, солдаты любви: красавица Валли, у которой недавно во время ночной прогулки на автомобиле украли горжетку из белого песца; одноногая Лина, ковыляющая на протезе, но всё еще находящая любовников; стерва Фрицци, которая любит плоскостопого Алоиса, хотя уже давно могла бы иметь собственную квартиру и жить на содержании у состоятельного любовника; краснощекая Марго, которая всегда разгуливает в платье горничной и на это ловит элегантных клиентов, и самая младшая — Марион, сияющая и бездумная; Кики — который не может считаться мужчиной, потому что ходит в женском платье, румянится и красит губы; бедная Мими, которой всё труднее ходить по панели, — ей уже сорок пять лет и вены у нее вздулись. Было еще несколько девиц из баров и ресторанов, которых я не знал, и, наконец, в качестве второго почетного гостя маленькая, седая, сморщенная, как мороженое яблоко, „мамаша“ — наперсница, утешительница и опора всех ночных странниц, — „мамаша“, которая торгует горячими сосисками на углу Николайштрассе, служит ночным буфетом и разменной кассой и, кроме своих франкфуртских сосисок, продает еще тайком сигареты и презервативы и ссужает деньгами.
Я знал, как нужно себя держать. Ни слова о делах, ни одного скользкого намека; нужно забыть необычайные способности Розы, благодаря которым она заслужила кличку „Железной кобылы“, забыть беседы о любви, которые Фрицци вела с торговцем скота Стефаном Григоляйтом, забыть, как пляшет Кики на рассвете вокруг корзинки с булочками. Беседы, которые велись здесь, были достойны любого дамского общества.
— Всё уже приготовлено, Лилли? — спросил я.
Она кивнула:
— Приданым я запаслась давно.
— Великолепное приданое, — сказала Роза. — Всё полностью, вплоть до последнего кружевного покрывальца.
— А зачем нужны кружевные покрывальца? — спросил я.
— Ну что ты, Робби! — Роза посмотрела на меня так укоризненно, что я поспешил вспомнить. Кружевные покрывальпа, вязанные вручную и покрывающие диваны и кресла, — это же символ мещанского уюта, священный символ брака, утраченного рая. Ведь никто из них не был проституткой по темпераменту; каждую привело к этому крушение мирного обывательского существования. Их тайной мечтой была супружеская постель, а не порок. Но ни одна никогда не призналась бы в этом.
Я сел к пианино. Роза уже давно ожидала этого. Она любила музыку, как все такие девицы. Я сыграл на прощанье снова те песни, которые любили она и Лилли. Сперва „Молитву девы“. Название не совсем уместное именно здесь, но ведь это была только бравурная пьеска со множеством бренчащих аккордов. Потом „Вечернюю песню птички“, „Зарю в Альпах“, „Когда умирает любовь“, „Миллионы Арлекина“ и в заключение „На родину хотел бы я вернуться“. Это была любимая песня Розы. Ведь проститутки — это самые суровые и самые сентиментальные существа. Все дружно пели, Кики вторил.
Лилли начала собираться. Ей нужно было зайти за своим женихом. Роза сердечно расцеловала ее.
— Будь здорова, Лилли. Гляди не робей… Лилли ушла, нагруженная подарками. И, будь я проклят, лицо ее стало совсем иным. Словно сгладились те резкие черты, которые проступают у каждого, кто сталкивается с человеческой подлостью. Ее лицо стало мягче. В нем и впрямь появилось что-то от молодой девушки.
Мы вышли за двери и махали руками вслед Лилли. Вдруг Мими разревелась. Она и сама когда-то была замужем, Ее муж еще в войну умер от воспаления легких. Если бы он погиб на фронте, у нее была бы небольшая пенсия и не пришлось бы ей пойти на панель. Роза похлопала ее по спине:
— Ну-ну, Мими, не размокай! Идем-ка выпьем еще по глотку кофе.
Всё общество вернулось в потемневший „Интернациональ“, как стая куриц в курятник. Но прежнее настроение уже не возвращалось.
— Сыграй нам что-нибудь на прощанье, — сказала Роза. — Для бодрости.
— Хорошо, — ответил я. — Давайте-ка отхватим „Марш старых товарищей“.
Потом распрощался и я. Роза успела сунуть мне сверток с пирогами. Я отдал его сыну „мамаши“, который уже устанавливал на ночь ее котелок с сосисками,
Я раздумывал, что предпринять. В бар не хотелось ни в коем случае, в кино тоже. Пойти разве в мастерскую? Я нерешительно посмотрел на часы. Уже восемь. Кестер, должно быть, вернулся. При нем Ленц не сможет часами говорить о той девушке. Я пошел в мастерскую.
Там горел свет. И не только в помещении — весь дввр был залит светом. Кроме Кестера, никого не было.
— Что здесь происходит, Отто? — спросил я. — Неужели ты продал кадилляк?
Кестер засмеялся:
— Нет. Это Готтфрид устроил небольшую иллюминацию.
Обе фары кадилляка были зажжены. Машина стояла так, что снопы света падали через окна прямо на цветущую сливу. Ее белизна казалась волшебной. И темнота вокруг нее шумела, словно прибой сумрачного моря,
— Великолепно! — сказал я. — А где исе он?
— Пошел принести чего-нибудь поесть.
— Блестящая мысль, — сказал я. — У меня что-то вроде головокружения. Но, возможно, это просто от голода.
Кестер кивнул: