– Слышал, слышал, – отозвался А.И.Тургенев и, обращаясь к Ширханову, сказал: – Брат Николай грустит, вернувшись в Россию. Надежды на отмену рабства нет. Он просит вас дать ему французские документы касательно ложи Орфея, а засим просмотреть все бумаги Поздеева касательно крестьянских волнений,[82]
ибо Поздеев прямо пишет Ланскому, что «иллюминатический дух безначалия и независимости, распространившийся по всей Европе, руководит также секретными крестьянскими организациями». Вы все это просмотрите, князь, не позже завтрашнего дня, чтобы к собранию на будущей неделе мы могли иметь от вас географическую карту политических идей. У страха глаза велики.– Ваше замечание правильно, Александр Иванович, – ответил Ширханов. – Трубецкой объясняет это просто: Поздеев и Ланской – люди давних времен. Они напуганы были, еще будучи мальчиками в первых младших чинах, дежурными при графе Панине, когда тот допрашивал пугачевцев. Отсюда с перепугу недалеко доехать и до мыслей о крестьянском иллюминатстве. Но не один Поздеев так думает. Трубецкой показывал мне письма Кутузова[83]
, в которых тот называет Францию гнездом цареубийц, ядомешателей, грабителей и разбойников. И Лопухин не лучше, когда пишет, что «дух кружения воцарился в погибающей Франции».Пушкин стоял и жадно слушал. Губы его были сжаты, но глаза устремлялись попеременно на говоривших. Заметив это, Тургенев обратился к нему:
– Сверчок, вон посмотри: Катенин[84]
ждет тебя с новыми французскими драмами.Действительно, Катенин стоял у мозаичного столика, на котором были разложены французские книжки в обложках песочного цвета. Пушкин направился в другой конец залы.
Ширханов перелистывал папку, врученную ему Тургеневым. В ней были секретно доставленные старые кутузовские письма к Плещееву. Ширханов читал: «Монархи веселились сочинениями Вольтера, Гельвеция и им подобных, ласкали и награждали их, не ведая, что, по русской пословице, согревали змею в своей пазухе, теперь видят следствие блистательных слов, но не имеют уже почти средств к истреблению пущенного ими. Несчастная Франция! Сия прекрасная земля приносится в жертву ложной философии и нескольким вскруженным головам. Дай боже, чтобы сей плачевный пример открыл глаза монархам и показал бы им ясно, что христианская религия есть единственное основание народного благосостояния и их собственной законной власти. Да научатся несчастием ближнего, что поощрение остроумия есть истинный яд, пожирающий жизненные соки всякого порядка и подчиненности».
«Напрасные страхи, – думал Ширханов. – Франция круто повернула назад не без помощи венценосного российского рабовладельца. Железный склеп повисает над народами. Как не понимают этого наши рыцари и братья и мастера лож? Почему никто из них даже не усомнится в рабовладении?»
Вдруг в ушах до галлюцинации раздались слова: «Мы идем по пути времен так странно, что каждый сделанный шаг исчезает для нас безвозвратно».
«Кто это сказал? Кто?» – спрашивал себя Ширханов. И вспомнил, что это слова его лучшего друга, «наставника, коему сердце и помыслы отданы навеки». Эти слова еще недавно были сказаны в Париже ему, Ширханову, Петром Яковлевичем Чаадаевым, лучшим офицером Ахтырского гусарского полка, героем Бородина, Тарутина, Малоярославца и многих европейских полей сражения.
Почти каждодневное общение с Чаадаевым, этим «мудрецом в мундире», до основания перестроило внутренний мир молодого человека. Вместе с мужественностью характера теперь можно было отметить в нем ту перемену внешности, которая свидетельствует о напряженном искании мысли, о большой работе и способности на жертву.
Три события определили эту перемену. Первое – это чтение дерзких писем француза Бейля, тогдашнего врага, пробудившего сомнения в достоинстве русских святынь; второе – это встреча с неизвестным на гауптвахте и, наконец, третье – дружба с Чаадаевым, дающая неувядаемую свежесть мысли.
Плечистый человек со скептической улыбкой на губах и холодком в серых глазах, смотрящих сквозь круглые очки в черепаховой оправе, положил руку на плечо Ширханова.
Это был князь Петр Андреевич Вяземский.
– Ну как, привыкаешь к Петербургу? – спросил он Ширханова.
– С трудом и неохотно, но думаю, что уже привык снова, – ответил Ширханов.
– Ну, а как Натали?
– Натали осталась в Париже.
– Надолго? – спросил Вяземский.
– Думаю, что она сама не сумела бы на это ответить, – с горечью сказал Ширханов,
– Значит, правду я слышал, что у вас с ней разладилось?
– Не по моей вине, – ответил Ширханов.
– Ответ плохой и невеликодушный, – заметил Вяземский. – Ты уж лучше в уступил, коли в чем споры.
– Знаешь, Петр Андреевич, – возразил Ширханов, – ты, не женируясь[85]
, судишь о моем деле только по слухам. В чем я могу уступать, когда я уже не помещик?– Слышал, брат, но не в этом дело. Тебе легко было дать крестьянам вольные от шести десятков душ, – а каково старухе рассуждать и состояния лишиться из-за твоей причуды? У нее их полторы тысячи душ, этим не швырнешься ради твоего якобинства.
– Я не якобинец, но здравое понятие о рабстве и политике имею.