С гордостью называли табориты друг друга братьями и сестрами — ведь они вместе, помогая друг другу, утверждали новую жизнь и до последнего дыхания защищали ее. Они верили, что скоро должно наступить тысячелетнее царство справедливости (как и он сам, увлекшийся в Герборне хилиазмом!), исчезнет насилие, люди будут жить, как братья и сестры. Личной собственности также не будет, и потому всякий, имеющий собственность, впадает в смертный грех. Земными делами должен править народ. Долой неправедных властителей!
...Староместская площадь. Казнь предводителей таборитов. Память об этом событии увела Яна Амоса в глубь времен, и теперь он словно поднимался наверх, в день сегодняшний. Толпа зевак, среди которых было немало иностранцев — до слуха Яна Амоса донеслись немецкие, итальянские, французские слова, — задрав голову смотрела на диковинные башенные куранты. Они состояли из двух дисков. Верхний показывал положение солнца, луны и планет, дневное время, а нижний — дни и месяцы. Под курантами находился календарь с аллегорическими картинами знаков зодиака и месяцев. Каждый час в двух небольших оконцах над курантами показывались фигурки апостолов и Христа. Коменский, как и все, не сдержал возгласа восхищения, когда в оконцах появились фигурки святых. Этот час отзванивала Смерть с косой. По сторонам курантов, кроме нее, находились еще турок, скряга и спесивец. Жизнь скоротечна, как бы говорила Смерть, и каждый час убавляет ее. Бессмысленно копить богатство, бессмысленны власть, гордость. Рано или поздно все пойдет прахом. Лишь стремление к вечному приносит счастье... Так, по крайней мере, прочитал эту аллегорию Коменский. Впрочем, предупреждение Смерти особенного впечатления на него не произвело. Люди вокруг смеялись, шутили:
— Эй, Йозеф, посмотри-ка на скрягу, не узнаешь себя?
— Ты лучше посмотри на турка, — отпарировал Йозеф.
Что с того, что смерть отзвонила один час? — подумал Ян Амос. Впереди у него тысячи таких часов! Он вздохнул и двинулся дальше. Наблюдая уличные сцены, Ян Амос различал как бы разные пласты жизни. Вот спешат мастеровые с озабоченными лицами. Они сторонятся подвыпивших гуляк, сынков богачей. Медленно катят раззолоченные кареты знати. Опустив глаза, идут попы в шелковых шуршащих рясах, с сытыми, лоснящимися физиономиями. Городские бедняки бросают на них презрительные, а то и грозные взгляды... Колдовской город, где острее, глубже открывается жизнь!
Ян Амос уже подходил к набережной — легкий ветерок нес с Влтавы свежесть и прохладу. Не зная почему, он свернул влево и углубился в лабиринт узеньких улочек. Показалось, потерял направление, хотя шел недолго. Потом тесно прижатые друг к другу дома как бы чуть-чуть расступились, и Ян Амос увидел Вифлеемскую часовню.[34]
Он не мог ошибиться — это была она: высокое, простое здание из серого потемневшего камня, крутой скат кровли, над нею крест. С двух сторон часовни были сооружены леса, оттуда слышались голоса, раздавался стук молотков. Очевидно, иезуиты,[35] овладевшие часовней после поражения гуситов и без конца перестраивавшие ее, снова затеяли какие-то работы. Что ж, они могут даже разрушить часовню, снести всю до основания, но никому никогда не удастся стереть ее из народной памяти. Двести лет прошло с тех пор, как Ян Гус произносил здесь свои пламенные речи, звал народ на борьбу — целых двести лет! — но слова и дела его не забыты.С волнением Ян Амос вошел в часовню. Там царил полумрак. Не было зажжено ни одного светильника, и только сверху сквозь запыленные окна сочился тусклый свет. Откуда-то, видимо из подземелья, тянуло сыростью. Немного привыкнув к полутьме, Коменский огляделся. В часовне было пусто. Он подошел к стене и увидел частью стершиеся, частью умышленно испорченные, грубо замазанные изображения и гуситские надписи. Мрак. Разрушение. Ненависть католических попов, не утихшая и за два столетия, продолжала делать свое черное дело. Ненависть — и страх перед памятью, идеями Гуса, живущими в народе. Тяжело видеть, как уничтожается народная святыня.
И как горько, одиноко в этом беспредельном пустом пространстве!
Ян Амос закрыл глаза. В какой-то момент ему показалось, что снаружи исчезли голоса рабочих и удары молотков на лесах, а сама часовня осветилась множеством огоньков, стала выше. Люди стоят, тесно прижавшись друг к другу, вытянув шеи, чтобы хоть краешком глаза увидеть проповедника. Его слова, простые и ясные, западают в душу — именно так, как он говорит, чувствует и мыслит каждый из пришедших сюда услышать правду о развратной жизни попов, о своей обездоленной судьбе. У мужчин, тех, кто одет победнее, вспыхивают глаза, сжимаются кулаки, они готовы хоть сейчас посчитаться с жирными монахами и высокомерными святошами в шелковых рясах и драгоценностях, составляющих высший клир.[36]