Юшка, видно, ждал уже за дверьми и, вбежав в столовую, тут же бухнул в ноги царевичу.
— Благословен Господь во веки веков, что сподобил узреть опять пресветлых очей твоих, нашего батюшки, царевича русского! — вскричал он и подобострастно поднес к губам полу богатого кунтуша царевича.
— Так ты разве уже видел меня прежде? — с радостною недоверчивостью спросил Димитрий.
— Как не видать, родимый; вон эдаким мальчугой еще знал тебя! — говорил Юшка, в умилении утирая глаза.
— А где?
— В Угличе, надежа государь; где же больше? С утра до вечера, почитай, играл ты там на царском дворе с жильцами; смотреть на вас с улицы никому ведь невозбранно. Сам-то я тоже тогда подростком еще был; так с теткой своей Анисьей единожды у Орины, кормилицы твоей, в гостях даже побывал, говорил с тобой, государь, а ты меня еще из собственных рук царских пряником печатным пожаловал. Аль не упомнишь?
— Да, как будто было что-то такое…
— И где же тебе, царскому сыну, всякого холопа в лицо помнить! А уж я то тебя, кормилец, с места признал. Хошь было тебе в ту пору много что шесть годков, а по росту, пожалуй, и того меньше, но в груди ты был что теперь широк, с лица был точно также темен, волосики на голове тоже щетинкой, да в личике те же бородавочки: одна вон на челе, другая под глазком. Господи, Господи! Благодарю Тебя! Внял Ты мольбе моей!
Широко осенив себя крестом, Юшка несколько раз стукнулся лбом об пол.
— Ты сразу узнал меня, говоришь ты, — в видимом возбуждении произнес царевич, — но не было ли у меня еще особых примет?
— Как же, государь, были: Орина нам тогда ж их показывала.
— Какие же то были приметы?
Если уже до сих пор общее внимание присутствующих было сосредоточено на царевиче и Юшке, то теперь можно было расслышать полет мухи.
— Да одна рученька у тебя была подлиннее другой.
Царевич молча протянул перед собой обе руки: правая рука его, точно, оказалась по меньшей мере на вершок длиннее левой.
— И еще что же?
— А на правой же ручке твоей, пониже локтя, было пятнышко родимое, якобы миндалина подгорелая.
Царевич засучил обшлаг правого рукава до локтя: на смуглой, мускулистой руке его, под самым изгибом локтя чернело в самом деле миндалевидное родимое пятно.
— А-а-а! — пронесся единодушный возглас удивления вокруг всего стола; если у кое-кого и была еще тень сомнения в подлинности царевича, то теперь и тень эта, казалось, должна была рассеяться.
— Roma locuta — causa finita! (Рим высказался — дело кончено!) — возгласил патер Сераковский, поднимая свой кубок. — Vivat Demetrius Ioannis, monarchiae Moscoviticae dominus et rex!
— Vivat! Vivat! — восторженно подхватило все общество, и оживленный гул голосов слился со звоном чар и кубков.
Княжеский секретарь выбежал за дверь, и вслед затем со двора заревели одна за другою три бомбарды (большие пушки). Все мужчины по чинам подходили к будущему царю московскому и, поздравляя, чокались с ним. Никто не заметил, что двое, стоявшие только что около царевича, удалились на другой край столовой и вступили в тайный разговор.
Двое эти были Михайло и Юшка. Когда последний, чтобы дать место теснившимся к царевичу панам, отступил назад, то очутился лицом к лицу с великаном-гайдуком царевича.
— Михайло! — вырвалось у него. — Из князи да в грязи, из грязи да в князи!
— Молчи! Ни гу-гу! — буркнул на него тот и оттащил его за руку в сторону. — Ты меня знать не знаешь. Слышишь?
— Слышу. Да на чужой рот ведь пуговицы не нашьешь. Чего мне молчать?
— Полно зубоскалить. Выдашь ты меня, так и мне тоже никто молчать не велит. Назвался ты тут, я слышал, Юшкой?
— Да, Юрием Петровским, и всякому тут ведомо, что я Юрий Петровский, никто иной. Сам канцлер литовский, Лев Сапега, уступил меня здешнему князю воеводе; и что князь меня тоже любит — сам, чай, видел?
— Будь так. А все же не Юрий ты и не Петровский, а просто Петруха, обокрал своего первого господина, боярского сына Михнова, и в лес от него бежал, к грабителям, подорожникам.
— Где и встретился с тобой? — нагло усмехнулся Юшка.
— Не обо мне теперь речь! — сухо оборвал его Михайло. — Заговорю я — так мне, пожалуй, все же более твоего веры дадут: я — гайдук царевича. Стало быть, знай, молчи, и я промолчу.
— Ин будь по твоему; чего мне болтать? Ловит волк — ловят и волка. А того лучше, может, Михайлушко, коли работать нам, как летось, опять заодно с тобой…
— Никакой работы у меня с твоей братьей доселе не было, да и быть не может!
— Ишь, какой пышный! Чинить я тебе помехи не стану — и ты же мне, чур, не препятствуй. Больше тебе ничего от меня не требуется?
— Ничего… Постой! Скажи мне только еще про царевича: точно ли ты… Да нет, не нужно! — сам себя перебил Михайло. — Заруби себе на носу, что ты мне чужой! А чуть что — неровен час — шутить я, ты знаешь, не стану…
Он сжал руку Юшке с такой силой, что у того пальцы хрустнули.
— Пошел!
Добродушные голубые глаза гайдука сверкнули так грозно, что Юшка, морщась от вынесенной боли, поторопился отойти. Михайло не подозревал, что нажил себе непримиримого врага, не слышал, как тот проворчал сквозь зубы:
— Погоди, дьявол, — ужо посчитаемся!