Иосель Мойшельсон, тщедушный и сгорбленный старик-еврей, в засаленном ветхозаветном лапсердаке, с выбивавшимися из-под черной ермолки кудрявыми пейсами, защитил рукой, как щитком, свои красные, с красными же веками глаза от яркого зарева заката и нимало, казалось, не разделял восхищения дочери.
— Пхэ! — сказал он, нервически моргая глазами и подергивая плечом. — Куда нам с ним? На жаркое еще не гож.
— Михайло вон просит вырастить его…
— Вырастить! А чем ты, Михайло, нам за то заплатишь?
— Да хоть турицу, что ли, даром уступлю вам, что уложил давеча в бору, — с пренебрежением ответил дикарь. — Дайте мне только фунтов десять пороху да пуд хлеба.
Иосель Мойшельсон, в знак удивления такому несообразному требованию, растопырил пальцы веером в пространстве.
— Ты хорошо хандлюешь! Може, и турицы никакой нема?
— Сам плут естественный, так и другим на слово не веришь? — гаркнул тут кто-то за спиною содержателя корчмы и дал ему при этом сзади такой тумак, что еврей отлетел в сторону и должен был ухватиться за перила крыльца.
На пороге стоял, с дымящейся короткой «люлькой-носогрейкой» в зубах, коренастый, плечистый и пузатый казак, заслоняя своим тучным корпусом весь вход в корчму. Громадные, закрученные вниз жгутами усы, сизый как зрелая слива нос, густые, нависшие брови и толстая «чупрына» на макушке, замотанная за ухо, придавали ему лихой, почти свирепый вид. Только в нахмуренных карих глазах его просвечивало свойственное малороссу добродушное лукавство.
— Так ты, братику, сейчас только турицу убил? — отнесся он к дикарю, вынимая изо рта люльку и широко потягиваясь.
— А уж, право, не знаю, — ответил Михайло, подходя ближе к крыльцу, — я ль ее убил, сама ли убилась.
— Сама? Как же так-то?
Михайле пришлось рассказать о своем единоборстве с турицей. Хотя он, очевидно, не помышлял о самохвальстве и не придавал значения своему молодечеству, но, увлекшись собственным повествованием, невольно все-таки передал дело в таких живых красках, что слушатели увидели его в самом выгодном свете. Рахиль слушала его с затаенным дыханием, не отрывая с уст его своих блестящих глаз и сложив набожно руки, точно молясь на молодого богатыря. Отец ее только потряхивал наклоненной к плечу головой, не то удивляясь, не то сомневаясь в возможности такой безумной удали. Казак же, как знаток дела, попросту упивался рассказом, причмокивал, покрякивал, притопывал и подбадривал рассказчика возгласами: «Оце добре! Дуже лихо!»
— Вели ж своим хлопцам запрячь телегу да ехать за мной в лес, — заключил дикарь рассказ свой, обращаясь опять к корчмарю. — А сам отпусти-ка мне пороху да хлеба.
— Ото глупство! Сейчас ночь на дворе: еще с телегой в болоте увязнут.
— Так пошли поутру, что ли. Мне ждать недосуг.
— Нет, друже: до утра сам уж погоди. Не найти им без тебя и на телегу не поднять. Пороху же я тебе дам фунт целый, а хлеба десять фунтов. Хорошо?
— Сказано раз — десять фунтов и пуд, — решительно настаивал на своем Михайле
— Ну, два фунта и полпуда? Далибуг (ей Богу), себе в убыток.
— Христопродавец окаянный! — крикнул тут слышавший весь торг казак и схватил торгаша за шиворот. — Дашь ты ему чего нужно, али нет?
— Дам, все дам! Нехай будет так… Пусти меня только, пане полковнику!
— Не пан я и не полковник, а, слава Богу, казак запорожский! — сказал казак, выпуская его на волю. — Чего стоишь еще, ну? Беги за хлебом и порохом, да живо, чоловиче!
— Сейчас, мосьпане, сейчас… А что, Михайлушка: ведь это же все за одну твою турицу?
— Ну да, — ответил тот, недоумевая.
— А за туренка что?
— Да ведь я же дарю его твоей Рахили.
— Ото подарок! А кормить кто его буде?
— Ах, тателе!.. — вмешалась дочь. Михайло презрительно повел плечом.
— Я, пожалуй, буду носить тебе за него дичину, — сказал он, — только, повторяю, чтобы на нем волоска никто не тронул.
— И ладно! И милый человек! Каждую неделю — по туру либо медведю.
— Что принесу, то и ладно.
— Уй! Этого же никак не можно! Ну, скажем, каждые две недели; хорошо?
— Да что ты, жиде, в кабалу его к себе, что ли взял? — грозно прикрикнул на еврея запорожец и с таким выразительным жестом протянул снова руку к его шее, что тот присел к самому полу и юлой юркнул в корчму.
— Гевалт! Криминал! Не смей меня и пальцем тронуть! В трибунал тебя представлю…
— Что?! Ты еще грозиться? Погоди у меня! Сейчас с тобой по-свойски расправлюсь.
Лихой казак ворвался в корчму следом за беглецом, который укрылся уже за своей стойкой.
— Гвоздь на стене есть; не найдется ли где веревочки?
— Пане региментарь! — приосанясь, не без достоинства воззвал тут Иосель Мойшельсон, и только смертная бледность лица и обрывающийся голос выдавали его внутреннюю тревогу. — Я — бедный старик… жить мне и так не долго… Но без меня дочка совсем сиротой станет… Помыслите, что учил сам Христос ваш…
— Ага! Теперь, небось, и про Христа вспомнил!
— Полно же, Данило! За мухой с обухом, за комаром с топором! — послышался тут от окошка благодушный оклик по-русски. — Давеча, знай, во всю глотку зевал, а теперь вон как развоевался!
Данило опустил приподнятый кулак и с усмешкой оглянулся…